брать-то? Шоболов охапку?! — Фомич шмыгнул на табурете и хмыкнул. — Да и не слыхать теперь, чтоб твердое задание давали.
— А ну как и вышлют?
— А там есть советская власть?
— Там комендатура.
— Ну так я помощником коменданта буду…
— Чего ж ты хочешь?
— Мне бы работенку такую, как у тебя. Телом я сохну, подобреть хочется. Вроде тебя.
Андрюша засмеялся, и грудь его даже затряслась:
— Куда уж тебе! Ты погляди-ка на себя…
Живой перед Андрюшей был — что старый мерин перед битюгом. Андрюша был весь белый, с широкой блестящей лысиной, с розовым крупным лицом. А Фомич — аспидно-желтый до черноты, со впалыми щеками, костлявый, черноусый, черноволосый и оттого казавшийся еще более худым. Он и в самом деле смахивал на заморенную в работе лошадь. И мослы у него выпирали в плечах и на спине как-то буграми, по-лошадиному. Одни только карие глаза были бойкие, молодые и впрямь живые.
— Я инвалид гражданской войны, а ты Отечественной… Разница! — говорил, усмехаясь, Андрюша. — Я до войны устраивался. Тогда на инвалидов дефицит был. Наш брат в цене ходил.
Андрюша разлил остаток самогона по стаканам. Выпили.
— Что же ты будешь делать? — спросил он Фомича.
— Да вот сел я ноне и задумался. Куда ни кинь — все клин. Хлеба нет. Одежка-обувка у ребятни поизносилась. Купить — денег нет. Как жить? Вроде бы один выход: живым в могилу лечь, как поется в песне. Нет, стой! — думаю. Есть выход! Подойдет базар — пойду я, куплю себе корову, а денег под расписку возьму. Молоко ноне почем? По три рубля за литр. Ежели продавать в день по шесть литров, дак и то за пять месяцев я корову-то оправдаю. Возвращу, значит, деньги сполна. А коров я определять очень даже умею. Первым делом надо посмотреть, как у нее шерсть вьется. Ежели развилок начинается на холке, значит, меж молок ходит до четырех недель. А ежели развилок на спине, более семи недель до отела гуляет. Дрянь корова, лодырь! Потом колодец прощупать надо — ямка такая есть меж утробы и грудей, в конце жилы, значит. Ежели палец большой по сгиб погрузнет — пуд молока в день даст. Ну еще на хвост погляжу — на кончике самом размахни шерсть: ежели серка есть, масляная корова! Сутки постоит молоко — клади медный пятак, не потонет. Вот какую корову я себе выберу!
— Так за чем же дело стало? — улыбался Андрюша.
— Да дело-то за сущим пустяком. Теперь денег надо мне взаймы попросить, тыщи три. Решил я начать с соседей, с тебя то есть. Дай мне тыщу с возвратом на полгода? А я тебе — расписку… По правилу составлю.
Андрюша оглушительно захохотал:
— Да тебя и впрямь не тужа мать родила. Ну ж ты, Живой, дьявол! Ох, уморил совсем! А я было уши развесил…
— Нет у вас ко мне никакого понимания, — со вздохом и прискорбием сказал Живой.
— Слушай, пошли со мной сено косить! Я тебе положу по рублю за сотку… Вот тебе и заработок. Да еще дам пуд пшена. Как, согласна, мать? — обернулся Андрюша к старухе.
— А что ж, и больно хорошо! — отозвалась от печки тетка Матрена. — Я, чай, и то подумала, нанять бы кого. А сам-то поезжай в район. Своих дел у тебя по горло.
И Живому, и Андрюше сделка пришлась по душе. Они хлопнули по рукам и отправились в луга. Кроме кос и брусков, Андрюша прихватил пол-литра, а Фомич ружье.
— Вечерком с устатку выпьем на покосе, — сказал Андрюша.
Луга были далеко. Покос за телят выделяли за Лукой — длиннющим, затейливо изогнутым озером-старицей. Когда-то там были наилучшие луга, и не раз из-за них прудковские мужики дрались с заречными — бреховскими мужиками. А теперь эти луга заросли кустарником-лутошкой да калиной на буграх и ольхами в низинах. А там, где и оставалась трава, стояли вразброс одинокие дубки. Трактор туда не пустишь — ножи у косилок порвет. Косами выкашивать колхоз не успевал. Вот и отдавали их колхозникам за сданных телят.
Дорога туда вела вдоль реки Прокоши, петлявшей затейливо туда-сюда, будто из озорства. Пологие песчаные берега, заросшие на гривах красноталом, шиповником и черной смородиной, перемежались голыми, иссиня-сизыми глинистыми крутоярами, похожими издали на неровно срезанный толстенный конопляный жмых.
У Кузякова яра Андрюша и Живой сели отдохнуть. Припекало. Прохладный с утра ветерок окончательно стих, и густое, еще по-летнему вязкое марево колыхалось над приречными талами, над свежей сочной зеленью отавы, над буровато-желтыми приземистыми стогами. Отсюда, с высокого берега, дальние заречные стога выглядели неестественно маленькими, похожими на кочки. А широкие речные плесы, светлые, словно открытые напоказ, казалось, еще шире разлились. Просторная, в яркой, нарядной зелени равнина будто еще далее раздвинулась до самой синей каемки леса, чистый, зеленовато-холодного оттенка небосвод еще выше поднялся, во всем была какая-то щедрость и мощь. Но бурые, прибитые дождями стога вызывали грустное чувство. А может быть, невесело было еще и оттого, что во всем просторном небе висел один-единственный коршун и свистел протяжно, с переливами: «Фью-ютьи и-и-и рлю-рлю-рлю!» Казалось, что коршун дразнил кого-то и подсмеивался.
— Эх, природа-мать! — вздохнул Живой. — Ты вот что скажи: отчего земля добра, а человек так жаден?
— Ты про что это? — Андрюша сидел у самого обрыва, свесив свою ступицу, и бросал в воду глиняные комья.
— Да хоть про Кузяков яр. Ты знаешь, какие тут сомы живут? Страсть! А взять — не возьмешь! Был единственный человек, кто умел их брать, — Кузяк. Да и тот помер. И вот уж какой жадности был человек — помирал, а секрета своего не открыл. Так и унес в могилу, чтоб ему ни дна ни покрышки.
— А ты пробовал, выпытывал у него?
— Не однова! Не открылся… Да что мне? Сыну своему родному секрета не выдал! Я ему и шахи чинил, и самогонку ставил… Нет! А чего пожалел, спрашивается? Хоть бы из уважения к моему многодетству открылся. Знал бы я его секрет… Э-ге! Мне бы теперь ни один колхоз не страшен был. Поймал бы сома пуда на четыре — и живи не тужи.
— А я ловил с ним сомов один раз, — сказал Андрюша.
— Да ну! Это с какой же стати он пошел с тобой?
— Я ему по налоговой части услугу одну оказал, — уклончиво ответил Андрюша и, хитро прищурившись, спросил: — Ты знаешь, как