Молодая княгиня стояла на надворотной башне, прижимая к груди маленькую хнычущую Елену. Елена не хотела быть на надворотной башне. Ей было скучно. Ей было холодно. Она хотела домой, хотела теплого сбитня с пряниками, хотела играть с полосатой пушистой Ярункой.
Хныканье дочки доносилось до княгини словно сквозь невидимую стену. В свободную руку впился мёртвой хваткой насупившийся Константин. Муромскому наследнику было десять лет. Он не хныкал. А влага на щеках — это снег таял. Он понимал, что отец, перед походом потрепавший его по голове и сжавший плечо, отец, не оборачиваясь ушедший за дедом — за Государем! — в белые зимние поля, уже не вернется. Никогда. Слово «никогда» княжич Константин понимал плохо, медленно. Дурное, длинное, бабье слово. Мужские слова, они короче. Долг. Месть. Бой.
На губах княгини стыл немой крик. А в глазах всё стояла темная опочивальня. Спящий муж — ладушка, ненаглядный, единственный… а она бормотала, бормотала, страшась разбудить и не в силах уснуть, всё пыталась из гнилых нитей мертвых слов сплести кольчугу заговора. Всё отказывалась поверить — Сила ушла навсегда. Знать и не мочь — страшная месть отступнице. Для него, ведь всё для него. Ей сказали — хочешь быть с ним, пойти под венец — забудь, навеки забудь лесную волшбу, бесовские кощуны[18], поганых кумиров[19]. Забудь имя, нашептанное повитухой в закоптелой баньке[20]лесной веси[21]Ласково[22], под возню обдерих[23]под полком и злой визг голодных удельниц[24]над выстланной мхом крышей. Новое имя — вот плата. Не за княгинин венец, не за аксамитные[25]платья-летники[26]да собольи шубы, не за хоромы белокаменные — за счастье всегда быть рядом с ним. Глаза в глаза, рука в руку, сердце в сердце. Новое имя — цена счастья. Новое имя, отнявшее переданную когда-то в той же баньке[27]в глухую ночь на Карачун[28]Силу.
Она же могла, могла, могла! Вот сейчас вспомнит нужное слово, приставит другое — и ляжет на эту широкую, сильную, любимую грудь, мерно дышащую во сне, незримая, невесомая броня — крепче камня горючего, легче тенета паучьего…
Нет. Могла та, другая. Не княгиня. Та касалась — и зарастали без следа розовой детской кожицей страшные раны. Роняла слово — и сворачивала с пути тяжёлая лютой грозою чёрная туча, обходя жатву-страду стороною. Взмахивала рукою — и метался по поляне визжащим, рассыпающимся прахом клубком злобный шатун-мертвяк. Она, другая, могла. Когда-то могла. Пока не захлебнулась в холодной воде купели — купели, родившей княгиню. А княгиня не могла ничего. Даже защитить его. Или его детей. Ведь чего проще — несколько слов, несколько движений рук, пригоршня перышек да тройка узелков — и полетит над теремами и стенами пёстрая сорока с двумя сорочатами, полетит в глухую лесную чащобу, куда никогда не добредут хмурые мохнатые лошаденки чужаков…
Нет! Слова умирали на губах, осыпались пеплом, расползались, не сплетаясь, наузы[29]и перья были просто горсткой сора.
Но ее дар не совсем угас. Она слышала, как скулили в подпечках, конюшнях, баньках в смертной тоске маленькие Хозяева. Она слышала, как стонет от боли и ужаса вырванная из зимнего сна Мать-Земля. И глядя в суровые, спокойные, любимые глаза, она видела…
Лучше бы ей ослепнуть.
Приговор, страшная кара отступнице — знать и не мочь. Так ей казалось.
Дурища! Глупая лесная баба! «Страшная кара»!
Ведь еще ничего даже не началось…
От орды отделились всадники, помчались к воротам — в седых песцовых шапках, в серой чешуе лат поверх синих, как зимнее небо, чапанов. И еще один — грузный, некрепко держащийся в седле, по стеганому кафтану разметалась окладистая сивая борода.
Бородач остановился на взгорбке у ворот, и смуглые всадники в седых шапках потекли вокруг взгорбка неспешным хороводом.
Противусолонь[30].
Каждый из них держал в правой руке что-то лохматое, круглое, некрупное. Выезжая к воротам, всадник разворачивал ношу к бойницам надвратной башни, несколько мгновений медлил, кидал на снег и лез в седельную суму за следующей.
Первая ноша летела уже на снег и с неожиданно тоненьким детским всхлипом оседала на руки ближних боярынь да сенных чернавок свекровь-Государыня Агрепена Ростиславовна[31], когда княгиня поняла.
Головы. Отобранные кем-то, знавшим в лицо, головы князей, воевод, бойцов, надежи, заступы, узорочья[32]города над Окой. И первой упала в снег не потерявшая и в посмертном унижении властного покоя седая голова великого князя Юрия Ингоревича[33]. Свекра-батюшки. Государя. И рядом с ней, словно — даже сейчас! — стараясь укрыть, поддержать, защитить — братья. Сыновья. Внуки. Племянники. Старые думцы-бояре[34]…
Заледеневшие глаза. Смерзшиеся волосы. Синие щеки. Черные губы.