режиме, и маленькие мышцы привычно сдувают и раздувают поврежденные мешочки, усугубляя болезнь. Альвеолы повреждаются всё больше и больше, пока ситуация не станет необратимой.
Впрочем, врачи научились с этим бороться, как рассказал мне один из них. Его лица я не видел – он был в маске, которая отражала весеннее яркое солнце и мир за окном палаты, а мне было так хреново, что я лишь по привычке всё запоминать положил в память и эту информацию. Мне надели намордник, и всё шло вроде бы нормально, но уже через пару часов тот же – а, может, другой – доктор грустно сообщил мне, что неинвазивно ничего не получится, и нужно переходить к более суровым методам. Инвазивным.
Этот термин я тоже запомнил.
А потом начался кошмар, который никак не заканчивался. Я иногда впадал в забытье, временами приходил в себя; вокруг ходили, кажется, медсестры, но они от мужчин-докторов отличались только ростом, а мой угол обзора был серьезно ограничен аппаратом искусственной вентиляции легких и какой-то ещё аппаратурой, которая противно пищала, о чем-то сообщая специалистам. Меня вроде бы кормили, но это происходило – если происходило – через трубку, которую врачи засунули мне прямо в рот, так что и в этом я не был уверен. Ещё меня уговаривали не терпеть и мочиться, если хочется, но это я считал бредом.
Наверное, мне стоило воспользоваться пистолетом сразу, как только я почувствовал первые симптомы. Но тогда мне показалось, что всё не настолько серьезно, ПМ остался лежать в ящике с инструментом, а я оказался в больнице с суровым пропускным режимом. Меня никто не навещал – было нельзя; мне ничего не передавали – было нельзя; со мной разговаривали только врачи и очень редко. Сколько продолжалась пытка инвазивным методом – я не знал; мне сказали – неделя, я был уверен – годы.
Выписали меня совершенно больным – доктора решили, что дальше лечить бесполезно, хотя от заразы меня избавили. Но легкие так и не восстановились до конца, а хуже было то, что болезнь повлияла на те нервы, которые раньше позволяли хоть немного чувствовать нижнюю часть тела. От меня мрачные прогнозы никто не скрывал – доктор во всё той же закрывающей лицо маске сказал, что жить мне осталось меньше года, и медицина бессильна, она может лишь облегчить страдания. Ещё он напомнил, что у нас запрещено помогать больным умирать – это квалифицируется как убийство и наказывается по соответствующей статье Уголовного кодекса. Сидеть пожизненно ради меня этот врач не собирался.
С женой я поговорил, и она всё поняла. Да и что там было не понять – на одной чашке весов был год медленного превращения в растение, а на другой – быстрая и почти безболезненная смерть. Отношение церкви к самоубийцам меня не пугало – я никогда не был убежденным верующим, свечки ставил очень иногда, по большим праздникам, ну а возможностью того, что меня не разрешат хоронить в пределах ограды, мы решили пренебречь. В конце концов, мне будет всё равно, да и жене, пожалуй, тоже.
Ещё я предупредил того майора, который как раз стал подполковником, – но он успокоил меня, что через пистолет на него не выйдут. Впрочем, я и сам видел, что все номера заботливо спилены и затерты, да и прочие манипуляции прослеживались – это был по-настоящему анонимный ствол, принадлежность которого не определят даже в нашей отстрелочной лаборатории, пусть там и была самая большая база по огнестрельному оружию.
Предсмертные хлопоты заняли ещё какое-то время; я и сам оттягивал тот самый день, как только возможно – впрочем, никто не мог сказать, что он всецело готов к тому, чтобы уйти из жизни. И я не чувствовал себя готовым. Но боль действительно усиливалась, становилась нестерпимой, я дважды попадал в больницы – и дважды выходил из них, убежденный, что без этого опыта мне было бы лучше. Ну а тот самый день наступил, когда руки впервые отказались помочь мне перебраться с кровати в коляску. Пришлось звать жену – и сразу же проверять, что я смогу сделать с пистолетом. К счастью, с ним никаких проблем не было.
И я решился. Не стал дожидаться, когда у моего организма откажет ещё какая-нибудь необходимая для функционирования деталь.
По идее, воспоминание о принятом решение должно было быть моим последним воспоминанием. Во всяком случае, я был в этом уверен. Но потом оказалось, что я очень хорошо помню ещё и выстрел, помню резкий запах пороховых газов, помню внезапно ставшие очень близкими и четкими наши обои в мелкий цветочек – в общем, всё, что при таких обстоятельствах помнить был не должен.
А потом я услышал потусторонний голос, который сказал слова, сложившиеся во вполне обыденную фразу:
– Помогите, Витьке плохо!
Я почему-то ничего не видел, но эта фраза помогла мне понять, что жизнь после смерти существует.
Потому что я не был Виктором, а после выстрела в висок состояние человека можно описать как угодно, только не «плохо».
– Выведите его в коридор, похоже, от духоты сомлел, – сказал другой голос, чуть более властный. – А мы продолжим, товарищи. Итак, планы оперативной работы на первое полугодие 1972 года не сдали следующие товарищи...
Кто-то меня подхватил, приподнял и куда-то понес, а затем я услышал милосердный хлопок двери, который оборвал продолжение этого бреда. Мы остановились, и меня к чему-то прислонили. Зрение всё ещё оставалось недоступным, запахов я тоже не чувствовал, и не мог понять, что происходит.
– Витёк, ты как? – сказал тот голос, который предупреждал кого-то там, что мне поплохело.
– Вы... выэва...
– Вот беда... – голос стал очень обеспокоенным. – Может, скорую вызвать? Я слышал, что если с сердцем проблемы, то тоже речь нарушается...
Меня пару раз легонько стукнули по щекам.
– Ыва...
– Ты не замирай, двигайся.
Я попробовал пошевелиться, но всё ощущалось чужим – язык, кстати, тоже, и поэтому я не мог выдавить ни одного нормального слова. Голова кружилась, словно при похмелье, и в целом я ощущал себя очень больным и старым – каким, собственно и был перед тем, как нажал на спусковой крючок пистолета.
И одновременно я чувствовал себя очень и очень здоровым.
Эта двойственность очень пугала меня, хотя совсем недавно я пережил то, что не хотел бы