мазут,
где вагоны сквозь толщу песка и воды ползут,
но по-прежнему тормозят у того окна,
да, окна, в котором белый и длинный свет
достает до самого дна,
до любых костей, идей, людей, лебедей,
до любого дня, даже до того, где легка, смугла,
улыбнулась эта девочка из никогда и нигде,
вышла замуж за плотника, мальчика родила.
«Ты хочешь сказать, что этот шлимазл…»
Ты хочешь сказать, что этот шлимазл
воплотился вот в эту плоть,
и с утра пораньше бродит здесь по воде?
Ломает рыбу, солит ломоть, запивает тем,
что пошлет господь,
рыбаков приманивает крошками в бороде?
Ты хочешь сказать, что это из‐за него
чайки выучили иврит,
(хотя арамейский акцент – непобедим),
и теперь проповедуют буддизм
отсюда до самых Касситерид,
но рыбу едят, рыбу мы все едим.
Ты хочешь сказать, что эта рыба…
нет, рыба не говорит,
она всевышним благословлена от носа и до хвоста,
а потому никакой генетик ее не оплодотворит,
ее тело – летучий александрит, горящий как три куста,
из которых вот этот же в прошлый раз
общался с одним таким,
не напасешься таблиц, не ототрешь никаким песком,
никакой проточной водой,
ты им про город, ты им про дом —
а они тебе строят Рим,
и радужный мост, и башню до звезд,
и станцию над звездой,
с прозрачным парусом-плавником
и надписями на нём,
а внутри течет все та же река, края ее словно нож,
и под радужной пленкой любой язык
по-прежнему глух и нем,
ходи осторожней, промочишь ноги —
до смерти не доживёшь.
«По болоту, по крылья в зеленом лягушечьем тираже…»
По болоту, по крылья в зеленом лягушечьем тираже
бродит птица выпь в именительном падеже
и откуда взялась, никого не спросишь уже,
потому что ушли в словари мещёра, меря и весь
и одна морошка морочит путников здесь,
обшивает кочки, раскидывает желтую сеть,
имитирует север, до которого лететь и лететь.
«Уважающая себя женщина останавливает быка…»
Уважающая себя женщина останавливает быка
вязальной спицей, одним ударом,
слегка изогнувшись внутри оборок,
а потом уходит варить варенье
из тумана, лимона и болотного огонька,
заготавливать летние вечера,
запечатывая между створок.
Уважающая себя женщина возникает
из предрассветной мглы,
совершает простейшие манипуляции,
и мгла перед нею послушно тает,
и никто никогда не скажет ни слова
об устаревшей модели метлы,
на которой она летает.
Уважающая себя женщина ежечасно
собирает себя из трех половин —
из домашней весны, горящей листвы
и звезды, что над кромкою крыш повисла,
она может быть счастлива и несчастна
по сотне мелких причин
и одной большой, о которой даже
упоминать нет смысла.
Горнорудный вальс
Этот город как дятел земную кору долбит,
из-под камня его лоббирует трилобит,
потерявший привычный выход к морскому дну,
сохранивший панцирь, ощутивший себя как вещь,
у него одна надежда – на нож и ковш,
на подземную мышь, грызущую корни гор,
на холодную металлическую луну,
наводящую сигнал сквозь пласты, в упор,
вот он выбрался, выполз, на рыжей гряде застыл —
поутру над карьером дышит дымное серебро,
ископаемый? значит здешний, значит, добро
пожаловать в Брокен Хилл.
«Ты проснешься, увидишь, что время село на мель…»
Где вьюгу на латынь переводил Овидий.
А. Тарковский
Ты проснешься, увидишь, что время село на мель,
что от края земли до сердца твоих земель
виноград и плющ, и перекипевший хмель
заплетают пашни,
государь, господарь, гремучий хозяин льда,
ты бы впредь проверял, кого ссылают сюда,
за какие шашни.
Кто пришел, кто скрестился, прижился,
хлестнул из жил,
над замерзшей степью, где только канюк кружил,
тонкой черточкой – привет реввоенсовету,
и теперь в лавровых, средь бабочек и вьюнков
по ночам менады ищут себе волков,
а родную вохру просто сжили со свету —
и уже не охранишься ни от чего,
вот и плачется превращенное вещество,
не узнав округи,
где звенит левантиец привкусом всех пустынь…
– Ну откуда на нас взялась вся эта латынь?
– Да из вьюги, товарищ Мираж,
как всегда, из вьюги.
«Встала из мрака богиня соленых вод…»
Встала из мрака богиня соленых вод,
на Пастернака, метеоролог, труби поход,
хлещет потоп, зеленый, фиолетовый, золотой,
от начала времен параллельно ничьей земле,
это все он со своей неуверенной правотой
и контрабандными чернилами в феврале,
встала его обида от Антарктиды, от солнечных ледников,
город чихнул и пропал из виду,
а также из писем и дневников,
у остановки – автобусов нет,
остается ждать бригантин,
дышит ливнёвка на ладан,
на чубушник и на жасмин,
встало, объяло дымом,
не формалином – так янтарём,
Ной проплывает мимо —
говорит, непарных мы не берём,
он не владеет рифмой, новой привычкой
средних веков, промежуточных мокрых дней,
он уже взят в кавычки, вычтен вместе с ковчегом,
землей и всем, что плывет над ней,
дождь хлынул – не остановишь, но невозмутим
юго-восточный встречный пассат,
сонмы морских чудовищ привычно плывут на работу
сквозь райский сад,
пусть он, как хочет, пишет, но видишь,
между чернильных грив
в море слоями вышит – и лезет выше —
на красный свет, как обычно, – барьерный риф.