и играла она кое-как.
И вот Игорь Немухин, не принадлежавший к довольно замкнутому клану футбольных обозревателей, но широко и глубоко знавший основы спорта, стал ходить на тренировки команды, неудачи которой заставляли его страдать. Сидел, наблюдал, щелкал секундомером. Что-то обдумывал, записывал.
А через некоторое время в «Советском спорте» появилась статья, где скрупулезно анализировались физические нагрузки, применяемые футболистами армейского клуба, и доказывалось, что они, эти нагрузки, слабы и смешны, что, готовясь к играм, мастера трудятся вдвое меньше, чем, скажем, лыжники младших разрядов. Игорь писал, как всегда, мягко, раздумчиво, но подспудно сурово по выводам. Статья получилась веская — с ней было не поспорить. Многое она тогда объяснила — применительно не только к армейской команде. Думаю, болельщики со стажем помнят ее до сих пор.
Вот пример, наглядно поясняющий, как укрепляется журналистский авторитет.
4
Румянея щечками, сверкая очками, шариком катится он вниз по нашему переулку — идет, излучает добродушие.
О нет, нет, поди сыщи в спортивной журналистике личность столь же боевую и драчливую, как Дмитрий Иванович Иванов, мой старый товарищ Дима.
То он клеймит культуризм, справедливо усматривая в нем бесплодную ветвь плодоносящего древа спорта, нарциссизм тела и духа. То хватко берется за проблемы массовой физкультуры, за деятельность рабочих клубов, раскрывая беды и промахи их. То, первым поставивший в печати вопрос об официальном признании у нас борьбы каратэ и добившийся этого признания, разгребает «авгиевы конюшни» каратистов, ловит с поличным дельцов, которые превращают секции в кормушки.
Он впивается в проблему так, что не разжать могучих челюстей. Ходит по инстанциям, седлает телефон, говорок его вежлив, даже ласков: «Иванов Дмитрий Иванович вас приветствует — как здоровьице? Все благополучно? Чудесно, чудесно, ну, а как с ответом на наше выступление? Понимаю ваши доводы, понимаю, а вот вы меня послушайте. Нет, уж вы послушайте, пожалуйста...» И бьет, так сказать, собеседника точнехонько в солнечное сплетение — неотразимо.
Иванов, если в чем убежден, сомнений не знает.
Это он, когда пишет, в каждом слове сомневается. И сидит ночами напролет, тюкает свою машинку изо всех штангистских сил толстенными пальцами, умевшими намертво сжимать гриф. И утром, совершив привычную пробежку по улице Горького и Тверскому бульвару, приготовив завтрак сыну Коле, тоже спортивному журналисту, дает ему почитать свое творение, кротко выслушивает критику (Колино мнение — веский критерий), потом, в редакции, все перестукивает-перетюкивает наново. «Ну, как? Колька меня сегодня ругал, так я здесь переделал — ну, как? Ага... Правильно, я и сам чувствую, что не то, надо это место еще разок переписать». Опять ему предстоит бессонная ночь, маленькому могучему живому танку, уже совсем седому.
В свое время, закончив карьеру на помосте, чемпион Европы и рекордсмен мира возмечтал о журналистике. «Образование у меня было, — сам говорит, — водопроводчик». С детства начал трудиться, с дней ленинградской блокады, чтобы кормить себя и мать на рабочую карточку.
Наивно-самоуверенный Иванов пришел прямо в редакцию. Поднялся на четвертый этаж, в отдел, где, как объяснила вахтерша, писали обо всем, в том числе о тяжелой атлетике. Спросил, где принимают на работу корреспондентов. Отдел поутру острил зубы друг на друге, молодой был отдел, ироничный. Отдел перемигнулся, переухмыльнулся. «Вам, — говорят, — товарищ, не сюда, вам на второй этаж по коридору налево, там сидит Николай Александрович Тарасов, он вас и примет». И затаился отдел, предвкушая, какую пилюлю послал ответственному секретарю.
Тарасова нет уже среди нас. Мне еще не раз придется писать о людях, которых больше нет, которые умерли на посту. Может, иные прожили бы дольше, не отдай они газете всех сил, не напрягай сердец — до инфаркта, мозга — до инсульта, не гори каждодневно на кострах своего гражданского темперамента. Но поставь они себе цель прожить поспокойнее, подольше, была бы наша журналистика много бедней, пресней — не горячая, а так, комнатного градуса. Так что не взыщите, что среди героев этого повествования мертвых, пожалуй, столько же, сколько живых. Они все в душе моей живы, не отпевать хочу — воспевать.
Николай Тарасов был поэт. Печатался немного, издал, если не ошибаюсь, не больше двух сборников, и то на излете пути, но кто знает, кто ответит теперь на вопрос, не сообщило ли позднее признание его обнародованным вещам особенно зрелый, осенний настой. У Тарасова был свой голос, небольшой, но свой, не затерявшийся в огромном нашем поэтическом хоре, в стихах он любовно чеканил форму, был в них красив и грациозен.
Поэт — не столько профессиональная, творческая, сколько личностная категория, поэзия — образ мыслей, образ жизни, очерк поведения. Все черты Тарасова обуславливались тем, что он был поэт.
На службу он всегда опаздывал — модно и со вкусом одетый, в какой-нибудь непременно экстравагантной кепочке, шел по коридору своеобразной качающейся взад-вперед походкой, словно фиксирующей ритм стиха, и когда к нему бросались с делами, поводил отсутствующим, сонноватым взглядом влажных восточных глаз, говоря: «Через пять минут я в вашем распоряжении». И запирался. Эти пять минут были ему нужны, чтобы записать строки, которые пропелись по дороге.
Был Тарасов скор в решениях, оригинален в поступках. Однажды, к примеру, на него поместили в стенгазете колючую, недобрую эпиграмму. Руководящий работник, он мог счесть это ударом по реноме, обидеться, нашуметь. Мог просто не заметить. Он же сочинил стихотворный ответ, прокрался в редакцию в неурочное время и приклеил к стенгазете. В свое время он пригрел у нас юного Женю Евтушенко, и когда тот уже сделался знаменитостью, повез однажды с собой в командировку на какую-то спартакиаду, выдвинув условием, чтобы день он, Тарасов, передавал в редакцию репортаж, а Евтушенко — стихи, день — наоборот: Евтушенко — репортаж, Тарасов — стихи. Поэтический турнир, впрочем, вскоре был прерван: тогдашний главный редактор усмотрел в нем странность и неуместность.
Солью и перцем был Тарасов в нашем «редакционном супе». В сотрудниках его прельщала, прежде всего, способность к бойкому, своеобычному, самобытному слову, и он, непоследовательный иногда и противоречивый во взаимоотношениях, что угодно прощал за фразу, в которой слышал музыку: поразительное имел чутье на талант.
К такому человеку и попал в кабинет не раскусивший иронию отдела чистосердечный Иванов.
— Вы спортсмен? — спросил его Николай Александрович.
— Штангист.
— Разрядник?
— Заслуженный мастер спорта.
— А вы, простите, сотрудничали когда-нибудь в печати?
— Понимаете, только в стенной.
— Вот как... Ну, что ж, принесите-ка мне то, что вы писали.
Иванов рассказывал мне, что до дома и обратно он пробежал бегом,