– Никогда.
– Послушай, – говорил он так сердито и громко, что просыпался ребенок. – Ты же читала, что пишет твой брат. – Дурак Алессандро с мордой ящиком прислал недавно письмо, все в пятнах красного соуса и жирных отпечатках. В нем, однако, говорилось: приезжайте, приезжайте, поменяйте свою судьбу, превратите свои муки в серебро и веселье.
– Мир – это лестница, – шипел в темноту аккордеонных дел мастер. – Одни спускаются, другие поднимаются. Мы должны быть наверху.
Она не соглашалась, затыкала уши и громко застонала, когда он объявил о дне отъезда, а увидав чемодан с металлическими углами, подняла голову и закатила глаза, как отравленная лошадь.
Парализованный генерал
Осанка мастера, таившая скрытый напор и вызов, всегда обращала на себя взгляды других мужчин. Обычно он стоял, опираясь на левую ногу, правая многозначительно отставлена, черные башмаки стоптаны. Поза выдавала характер; мастер выглядел louche[3] и агрессивным, а на деле таким не был. Он не любил и не умел решать задачи. Когда приходилось выпутываться из неприятностей, он зависел от жены. Он сочинял безудержные планы, радужные надежды, она прокладывала путь – до последнего момента.
Сколько людей, пробуждаясь ночью, тянут руки к спящей половине и вдруг натыкаются на труп? Вечером жена мастера поплакала, жалуясь на маячившее впереди путешествие, но ничто, ни единый знак в ее дурном настроении не указывал на то, что несколько часов спустя явится паралич – сожмет ее ребра, загонит в суставы стержни, зацементирует язык, заморозит мозг и зажмет в тиски глаза. Пальцы мастера трясли застывшее туловище, каменные руки, жесткую шею. Он решил, что жена мертва. Он зажег лампу, стал выкрикивать ее имя, лупить по мраморным плечам. И все же сердце билось, гоняя кровь по трубам вен, грудная клетка вздымалась – это и помогало ему верить, что беда не окончательна и уйдет, как только наступит утро. Но беда не ушла.
Дни шли, становилось ясно, что паралич наслала злобная, разгневанная сила, и этот враг не желал, чтобы она покидала поселок, ведь жена мастера всегда славилась прекрасным здоровьем, лишь изредка ее беспокоили начавшиеся еще в детстве припадки, да небольшое помутнение радужки – след шального миндального ореха, попавшего в глаз на танцах после свадебного ужина. Она никогда не болела и через день после каждых родов всегда была на ногах, властно управляясь по хозяйству. Ее сильное контральто словно было создано для команд. В детстве отец звал ее генералом. У таких людей всегда есть враги.
Мастер готов был броситься со скалы и уйти в пустыню – только пусть кто-нибудь скажет ему, что же делать. Свои мольбы он обратил к теще.
Мать парализованной женщины сложила на груди руки. Басовитый голос звучал так, словно из-под дряблой желтой кожи говорил могущественный карлик.
– Езжай. Три года. Зарабатывай деньги и возвращайся. Мы за ней посмотрим. Это даже лучше, если мужчина едет один. – Влажные оливковые глаза бегали.
Старик-отец склонил голову, показывая, что видит смысл в этом совете. Старший сын Алессандро перебрался в Нью-Йорк двумя годами раньше и теперь слал им набитые деньгами конверты, а в письмах рассказывал про шикарную одежду, положение, новую роскошную ванну (в этой самой ванне несколько лет спустя его укокошил сумасшедший цыган, вне себя от злости на Алессандро – ведь тот стукнул его сына, оравшего на лестничной площадке, но даже тогда старики-родители отказались признать, что над их семьей тяготеет проклятие).
Дочерей мастера, пускавших сопли оттого, что не поедут на корабле в Ла Мерику, поделили между собой тетушки. Сильвано, единственному мальчику – зачатому в воскресенье – уже исполнилось одиннадцать лет – вполне достаточно, чтобы выдержать целый день работы; он и должен был сопровождать отца. Девочки смотрели на него с завистью.
В этой истории пострадал еще один человек – младшая сестра застывшей женщины, сама еще ребенок, чьей обязанностью теперь стало лить в стиснутый рот жидкую кашицу, выгребать вонючие тряпки из-под сочащихся отверстий, переворачивать неподвижное тело с грубыми пролежнями, и капать в сухие незрячие глаза чистую воду.
Услужливый молодой человек
Отец и сын ушли в тусклую утреннюю полутьму вприпрыжку, вниз по крутой тропке, прочь от застывшей женщины и беспокойных глаз ее родни, от обиженных девочек, мимо каменного улья, что отмечал границу поселка. Мастер нес чемодан, инструменты и аккордеон за спиной, соорудив себе нечто вроде сбруи из связанных узлами веревок. Мальчик Сильвано сгибался под скрученной овчиной, серым одеялом и холщовой сумкой с буханками хлеба и сыром. Меньше чем через семьдесят шагов поселок навсегда пропал из виду.
Два дня они шли пешком, переправились на пароме через сверкавшую белым пунктиром воду и, наконец, добрались до станции. В пути отец почти не говорил; вначале, сквозь застилавшие глаза слезы, он думал о жене, которая была тканью его рубашки, влагой его рта, а затем ситуация вдруг предстала перед ним грубой мужской поговоркой: лучший кусок холодного мяса в доме мужчины – это мертвая жена. К сожалению, она была не живой и не мертвой. Нескладный мальчик, обиженный молчанием отца, перестал задавать вопросы, даже когда они заходили в деревни – он лишь собирал в карманы чертовы камушки, чтобы швырять в рычащих собак.
Сицилия сыпалась, словно кукурузный помол из дырявого мешка. Станция была забита людьми – они кричали, размахивали руками, таскали туда-сюда саквояжи и деревянные ящики, проталкивались сквозь вокзальную дверь на платформу, и без того полную, они обнимались, хватали друг друга за плечи – море колыхающейся материи, женские платки сложены треугольниками и завязаны под подбородками, яркие геометрические фигуры на фоне черной массы спин.
Отец и сын сели в вагон и теперь ждали отправления в компании жужжащих мух и пассажиров, пробивавшихся кто наружу, кто внутрь. Они прели в своих шерстяных костюмах. Люди на платформе словно посходили с ума. Женщины рыдали и заламывали руки, мужчины лупили кулаками по плечам и спинам уезжавших сыновей, дети ревели и с такой силой хватались за подолы, что трещала материя, а совсем маленькие вцеплялись матерям в волосы. Кондукторы и начальники поездов орали и выталкивали из вагонов безбилетников. По всей длине поезда пассажиры с искаженными от горя лицами высовывались в окна, сжимали и целовали в последний раз протянутые к ним руки.
Мастер и Сильвано молчали, обводя глазами представление. Поезд тронулся, и плач стал еще громче – люди на платформе смотрели, как вагоны проплывают мимо, превращая родные лица в чужие маски.
Какой-то пожилой и тощий, как скелет, мужчина в потертом костюме вдруг оторвался от толпы и побежал за поездом. Цепкий взгляд поймал Сильвано. Люди часто засматривались на мальчика, отмечали его круглые щеки и опущенные ресницы, недетское выражение лица, что-то испанское или мавританское в глазах с покрасневшими веками. Человек выкрикнул какое-то слово, повторил еще раз, поезд набирал скорость, а он все бежал и кричал; бежал рядом с поездом, переставляя паучьи ноги по бугристой земле, затем паровоз повернул, вагоны ушли в сторону, и мальчик, оглянувшись, увидел, как человек еще бежит, сильно отстав, потом падает на руки и замирает в дыму паровоза.