— Садитесь рядом со мною, я хочу видеть, переменились ли вы со вчерашнего дня.
— О да, — ответствовал Филипп.
— А чем же?
— Вчера, — продолжал наш хитрец, — я любил вас, а нынче вечером мы любим друг друга, и из бедного страдальца я стал богаче короля.
— Ах ты, малыш, малыш! — воскликнула она весело. — Ты, я вижу, и впрямь переменился: из молодого священника стал старым дьяволом.
И они сели рядышком возле жаркого огня, от которого по всему их телу еще сильнее разливалось любовное опьянение. Они так и не начинали ужинать, не касались яств, глаз не отрывала друг от друга. И когда, наконец, расположились привольно и с удобством, раздался неприятный для слуха госпожи Империи шум, будто невесть сколько людей вопили и дрались у входа в дом.
— Госпожа, — доложила вбежавшая служанка, — а вот еще другой!
— Кто? — вскричала Империа высокомерно, как разгневанный тиран, встретивший препону своим желаниям.
— Куарский епископ хочет поговорить с вами.
— Чтоб его черти побрали! — ответствовала Империа, взглянув умильно на Филиппа.
— Госпожа, он заметил сквозь ставни свет и расшумелся.
— Скажи ему, что я в лихорадке, и ты не солжешь, ибо я больна этим милым монашком, так он мне вскружил голову.
Но не успела она произнести эти слова, пожимая с чувством Филиппу руку, пылавшую от любовного жара, как тучный епископ Куарский ввалился в залу, пыхтя от гнева. Слуги его, следовавшие за ним, внесли на золотом блюде приготовленную по монастырскому уставу форель, только что выловленную из Рейна, затем пряности в великолепных коробочках и тысячу лакомств, как-то: ликеры и компоты, сваренные святыми монахинями из аббатства Куарского.
— Ага! — громогласно возопил епископ. — Почто вы, душенька, торопите меня на вертел к дьяволу, я и сам сумею к нему отправиться во благовремение.
— Из вашего брюха когда-нибудь сделают изрядные ножны для шпаги, — ответствовала Империа, нахмуря брови, и всякого, кто узрел бы грозное ее чело, еще недавно ясное и приветливое, пробрала бы дрожь.
— А этот служка ныне уже участвует в обедне? — свирепо вопросил епископ, поворачивая к прекрасному Филиппу свое широкое и багровое лицо.
— Монсеньор, я здесь, дабы исповедовать госпожу Империю.
— Как, разве ты канона не ведаешь? Исповедовать дам в сей ночной час положено лишь епископам. Чтобы духу твоего здесь не было! Иди пасись с монахами своего чина и не смей носа сюда показывать, иначе отлучу тебя от церкви.
— Ни с места! — воскликнула, разъярясь, госпожа Империа, еще прекраснее в гневе, нежели в любви, а в то мгновение в ней сочетались и любовь и гнев. — Оставайтесь, друг мой, вы здесь у себя.
Тогда Филипп уразумел, что он воистину ее возлюбленный.
— Разве не поучает нас писание и премудрость евангельская, что вы оба равны будете перед ликом господним в долине Иосафатской? — спросила госпожа Империа у епископа.
— Сие есть измышление дьявола, каковой своих адских выдумок к Библии подмешал, но так и впрямь написано, — ответствовал тупоумный толстяк, епископ Куарский, поспешая к столу.
— Ну, так будьте же равны передо мною, истинной вашей богиней на земле, — промолвила Империа, — а то я прикажу вас превежливо задушить чрез несколько дней, сдавив хорошенько то место, где голова к плечам приделана. Клянусь в том всемогуществом моей тонсуры, которая ничуть не хуже папской! — И, желая присовокупить к трапезе форель, принесенную епископом, равно как и пряности и сласти, она сказала: — Садитесь и пейте.
Но хитрой девке не впервой было проказничать, и она подмигнула милому своему: пренебреги этим тевтоном, чем больше он отведает разных вин, тем скорее придет наш час.
Прислужница усадила епископа за стол и захлопотала вокруг него; тем временем Филипп онемел от ярости, ибо видел уже, что счастье его рассеивается как дым, и в мыслях посылал епископа ко всем чертям, коих сулил ему больше, чем существует монахов на земле. Трапеза близилась к концу, но наш Филипп к яствам не прикоснулся, он алкал одной лишь Империи и, прижавшись к ней, сидел, не говоря ни слова, кроме как на том прекрасном наречии, которое ведомо всем дамам и не требует ни точек, ни запятых, ни знаков восклицания, ни заглавных букв, заставок, толкований и картинок. Тучный епископ Куарский, весьма сластолюбивый и превыше всего радеющий о своей бренной шкуре, в каковую его заправила покойная мать, пил гипокрас, щедро наливаемый ему нежною рукою хозяйки, и уже начал икать, когда раздался громкий шум приближавшейся по улице кавалькады. Топот множества лошадей, покрики пажей — го! го! — возвещали, что прибывает некий вельможа, одержимый любовью. И точно. Вскоре в залу вошел кардинал Рагузский, которому слуги Империи не посмели не открыть дверей. Злосчастная куртизанка и ее любовник стояли в смущении и расстройстве, словно пораженные проказой, ибо лучше было бы искусить самого дьявола, нежели отринуть кардинала, тем паче в тот час, когда никто не ведал, кому быть папой, ибо три притязателя на папский престол[7]уже отказались от тиары к вящему благу христианского мира.
Кардинал, хитроумный и весьма бородатый итальянец, слывший ловким спорщиком в богословских вопросах и первым запевалой на всем Соборе, разгадал, долго не раздумывая, альфу и омегу этой истории. Поразмыслив с минуту, он уже придумал, как действовать, чтобы ублажить себя без излишних хлопот. Он примчался, гонимый монашеским сластолюбием, и, чтобы заполучить свою добычу, не дрогнув заколол бы двух монахов и продал бы свою частицу честного креста господня, что, конечно, достойно всяческого осуждения.
— Эй, дружок, — обратился он к Филиппу, подзывая его к себе.
Бедный туренец, ни жив ни мертв от страха, решив, что сам дьявол вмешался в его дела, встал и ответствовал грозному кардиналу:
— К вашим услугам!
Последний взял его под руку, увел на ступени лестницы и, поглядев ему прямо в глаза, начал не мешкая:
— Черт возьми, ты славный малый, так не вынуждай же меня извещать твоего пастыря, сколько весят твои потроха. Могу же я потешить себя на старости лет, а за содеянное расквитаться благочестивыми делами. Посему выбирай: или сочетаться тебе крепкими узами до окончания дней своих с некиим аббатством, или с госпожой Империей на единый вечер и за то принять наутро смерть.
Бедный туренец в отчаянии промолвил:
— А когда, монсеньор, пыл ваш уляжется, дозволено будет мне сюда вернуться?
Кардинал хоть и не рассердился, однако ж ответил сурово:
— Выбирай — виселица или митра!
Монашек лукаво улыбнулся: