— Ковры?
— Ковры и гобелены. И несколько прекрасных скатертей.
В других вагонах находились произведения искусства, серебро, фарфор, антиквариат, коллекции монет, даже коробки с золотыми обручальными кольцами; их было гораздо больше, чем всех остальных вещей. Это прямо говорило о том, что случилось с их бывшими владельцами.
Дойдя до конца поезда, генерал приказал троим солдатам удалиться, а сам в сопровождении своего спутника направился дальше по узкой оленьей тропе.
— Здесь все? — помахал он списком.
Немец, шедший, держа руки за спиной, покачал головой.
— О, нет, герр генерал.
Мужчина в форме остановился так резко, словно наткнулся на невидимый барьер.
— Нет? Черт возьми, это еще что такое? В нашем соглашении ясно говорилось: все.
— Конечно, герр генерал, — совершенно дружеским тоном сказал немец. — Ваше желание было высказано предельно ясно. Вы хотели получить все имущество, конфискованное у евреев, отправленных в лагеря, и хранившееся на складах рейха.
Было заметно, что генерал теряет самообладание. Он явно не относился к числу людей, способных обходить прямые указания.
— В таком случае, что за черт?..
Со стороны поезда донесся отрывистый треск выстрелов; эхо, как теннисные мячики, рассыпалось между горами.
Мужчина в штатском, ничуть не удивленный, кивнул туда, где раздался звук.
— Просто слегка подстраховался, чтобы не присоединиться к нашему несчастному другу-машинисту и поездной бригаде.
— Сколько именно?.. — Генерал так разволновался, что не смог закончить фразу.
Его собеседник в тирольском костюме повернулся, видимо, чтобы пойти по той же тропинке обратно.
— Кое-что. «Пресвятая дева» Микеланджело, Ван Эйк, кое-какие мелочи. Мебели нет совсем — она слишком громоздка. В общем, вероятно, миллионов на пятнадцать-двадцать ваших долларов.
— Сукин сын! — взорвался генерал. — Не хватало мне тут еще дипломатию разводить с каким-то тухлым капустником!
Его собеседник остался невозмутим.
— Позвольте, генерал, напомнить вам, что у вашего начальства может… как бы сказать получше… возникнуть интерес к тому, чем вы занимаетесь. Я знаю, что вы имеете право реквизировать мебель для вашего штаба, но булевские столы семнадцатого века и фламандские ковры… Не говоря уже о полутонне, — ну, может быть, чуть больше или чуть меньше — обручальных колец и драгоценных камнях в оправах и без оных.
Пальцы генерала вцепились в висевшую на его поясе кобуру.
— Я сейчас… — Он скорчил гримасу, очевидно, пытаясь вернуть себе самообладание. — К вашему сведению: все эти вещи отправятся на склад в Зальцбург и будут находиться там до тех пор, пока не удастся установить их законных владельцев.
Голубые глаза человека в ледерхозенах, не мигая, встретили взгляд военного.
— Несомненно, герр генерал. Я также не сомневаюсь в том, что ваши люди застрелили безоружного машиниста, его помощника и кочегара исключительно потому, что те попытались убежать. Теперь вам остается лишь выполнить до конца нашу договоренность, и все остальное тоже станет вашим.
— Разве я могу быть уверен, что?..
Одетый в гражданское собеседник генерала улыбнулся. Эта улыбка была холодна, как горный воздух.
— Вы не можете. Зато вы точно знаете, что без меня не получите остального. — Он взглянул на гору и, подняв руку, положил ее на плечо американского военного. Два старых товарища возвращаются с прогулки, да и только. — А теперь вернемся к вашим людям, согласны?
Западный Берлин, Германия, аэропорт Темпельхоф,
декабрь 1988
Принадлежавший армии США самолет «Бич кинг эйр А300» взбрыкивал, как дикий бык на родео. Пилот, кадровый военный, майор, что-то говорил в микрофон, прикрепленный к наушникам, а второй пилот, первый лейтенант, смотрел то на приборы, то на лежавшую у него на коленях книгу джеппесеновских[2]таблиц подходов.
— Ты только посмотри! — воскликнул майор, глядя на непроглядное от снегопада небо. — Летим словно в б…ской простыне. Если сможем зайти с первого раза, значит, мы чертовы везунчики.
Лейтенант кивнул, всем своим видом выражая полное согласие. Аэродром Темпельхоф с его коротенькими взлетно-посадочными полосами, да еще и окруженный жилыми домами, был не из тех мест, где летчик, прозевавший подход, может без труда зайти на второй круг. И обзор аэродрома здесь был никудышный, и набирать высоту, чтобы выйти на повторный круг, было очень сложно.
Он вновь уткнулся в таблицу.
— Пятьсот, сэр.
Майор требовал от своих вторых пилотов, чтобы они вслух называли ему высоту и расстояние от пройденной точки поворота. Так он лучше представлял себе, где следовало ожидать появления «кролика» — огней приближения к ВПП — или других устройств сигнализации, указывающих заход на посадку.
— Четыреста, сэр.
Майор внимательно смотрел вперед.
— Проверял, как там наш пассажир?
Лейтенант кивнул.
— Да, сэр, как раз перед тем, как Центр передал нас берлинской зоне. Он спал как убитый.
— Спал? В такую метель? Если он не боится до икоты, значит, он или идиот, или просто притворяется.
— Да, сэр. Триста.
— Берлин на месте, полоса три-шесть, — радостно воскликнул майор в микрофон радиогарнитуры.
Прошло еще тридцать секунд, прежде чем лейтенант смог разглядеть ряд тусклых белых огней, издалека указывающих ось взлетно-посадочной полосы.
— Посадка штатная, сэр?
— Так точно, лейтенант. Полные обороты. Закрылки выпустить. Скорость высокая.
Вряд ли лейтенант больше обрадовался бы неожиданному продвижению по службе, чем вырисовывавшимся сквозь летящий густой снег постройкам Темпельхофа, выполненным в безвкусном устрашающе-тяжелом фашистском стиле. Союзники выстроили на западе Берлина большое современное поле, откуда совершали полеты и гражданские, и военные самолеты, но Темпельхоф располагался намного ближе к центру города. Лейтенант подумал, что давно устаревший аэродром продолжают использовать, потому что никто не решается уничтожить вещественный памятник тем, кто летал сюда в 1946–1949 годах, когда самолеты садились здесь через каждые шестьдесят три секунды, ночью и днем, в летную или нелетную погоду, доставляя еду и горючее в оккупированный город. Он даже знал, что на краю поля стоит монумент в честь этих летчиков — абстрактная скульптура, названная непочтительными аборигенами «рукой голода». Темпельхоф, решил лейтенант, сохранится до тех пор, пока кто-нибудь еще будет помнить про «Берлинский воздушный мост».