В нашей жизни многое было одинаковым. Мы обе рано осиротели, нас обеих воспитывали бабушки. Сван Хардигри Сэмпле и Матильда Дав, ее помощница, были знакомы с детства; их дочери – наши с Карен матери – тоже в свое время стали подругами; дружили и мы с Карен. Однако между нашими семьями было одно, но весьма существенное по тем временам различие.
Мы были белыми, а они нет. Даже в нашем городке, где правила моя бабушка, это имело значение.
Я не могу сказать, что Карен и ее бабушка были черными. У обеих были светло-карие глаза и длинные жесткие волосы цвета шоколадного мороженого, а кожа оттенком напоминала янтарь. Ни Карен, ни я никогда не видели снимков Кэтрин, матери Карен, поэтому мы не знали, какого цвета была кожа у нее. Зато фотография отца стояла у Карен на тумбочке у кровати. Он был симпатичным чернокожим мужчиной в форме морского пехотинца. Я понимала, что Карен и Матильда не такие, как мы, но и не такие, как негры с окружающих город ферм. Их никто не смог бы назвать черномазыми. Я знала только одно: что очень люблю их обеих.
– Лучше бы нам было пройтись по тротуару до ратуши, – шепнула Карен уголком рта, не меняя позы. – Мы выглядим по-дурацки.
– Только белая шваль и нищие бродят по дорогам, как цыгане, – ответила я ей, повторяя слова наших бабушек.
– По-твоему, лучше стоять здесь, как потные розовые дуры?
Я вздохнула. Карен была права. Мы напоминали две мраморные фигуры перед входом в демонстрационный зал, где богатые южане могли заказать все, что им приходило в голову, – от мраморных полов до вырезанных вручную херувимов. Наискосок от нас, в городском сквере посередине площади, высилась розовая копия Парфенона, служившая беседкой. «Подарена благодарным горожанам Эстой Хардигри в 1931 году», – гласила прикрепленная к одной из колонн табличка. Стайка городских ребятишек гонялась друг за другом по траве. Я страшно завидовала им, проклиная свою вынужденную благовоспитанность. Карен издала какой-то странный звук, похожий на мяуканье. Но мы не смели нарушить приказ наших бабушек.
Пока мы стояли под гнетом наших обязанностей – одна белая девочка в розовом и одна янтарная девочка в розовом, – в дальнем конце площади показался странный автомобиль. Старый грузовичок с фургоном выехал из-за угла и медленно двигался вдоль тротуара в тени гигантских магнолий. Казалось, что он движется сам по себе, без шофера. На фургоне висели корзины и кастрюли, их дребезжание напоминало звон коровьего колокольчика. Горы каких-то коробок и мешков были привязаны веревками на крыше. К переднему бамперу кто-то прикрепил старый и ржавый трехколесный велосипед.
На эту развалину на колесах глазели все, кто оказался в эту минуту на тротуарах, в сквере, в магазинах. Я повернула голову и наконец разглядела высокого, красивого, но грубого на вид мужчину, толкавшего грузовичок со стороны водительского места. Хрупкая темноволосая женщина шла рядом, одетая в старенькое синтетическое платье; на ногах у нее были тонкие теннисные тапочки. Она несла на руках девчушку, уткнувшуюся лицом ей в шею.
И тут я увидела его.
Высокий худенький мальчик в вылинявших джинсах и футболке упирался худым плечом в задний угол фургона и казался муравьем, толкающим камень. Его черные волосы были гладко зачесаны назад, только одна прядь падала на высокий лоб и очки в черной оправе, какие носят старики. На его руках вздулись жилы. Он выглядел как мальчик Иисус, толкающий машину вместо того, чтобы нести крест.
«Ну надо же, цыганский мальчик!» – подумала я почему-то, хотя никогда раньше цыгане не появлялись в Бернт-Стенде. Так или иначе, этот мальчик отвечал за свой мир – он двигал его. А мой мир был таким же устойчивым, как мраморные херувимы в витрине демонстрационного зала «Компании Хардигри», и я не имела на него никакого влияния.
Словно завороженная, я смотрела на гремящий фургон, дюйм за дюймом преодолевающий овал городской площади и приближающийся к нам. Минуты текли медленно, но вот наконец и мальчик, и его мир на колесах оказались на небольшой пустой стоянке у демонстрационного зала, прямо перед резными белыми дверями и сверкающими арочными окнами, в двадцати футах от нас. Наши с Карен места оказались в первом ряду.
– Чужие… И белая шваль к тому же, – со страхом прошептала Карен. Отступив назад, она прижалась спиной к мраморному фасаду и с ужасом посмотрела на меня, напоминая героиню какого-нибудь голливудского фильма. – Иди лучше сюда, ко мне!
Я покачала головой. Разве я могла упустить такую возможность? Будоражащий, пугающий мир остановился прямо передо мной!
Мальчик тяжело дышал. Он протер рукой очки, но только размазал по стеклам пот и грязь. Когда мальчик заметил меня, он вздрогнул, и мое лицо тут же вспыхнуло от унижения. Я знала, что похожа на крупную, выкрашенную в розовый цвет пасхальную курицу. Словно желая убедиться, что я ему не привиделась, он снял очки и вытер их краем футболки. Я откровенно глазела на него, и он принялся, в свою очередь, рассматривать меня. У него были большие карие глаза, опушенные длинными ресницами. Никогда еще я не видела таких красивых глаз. Он склонил голову набок, пытаясь разглядеть меня без очков.
– Вот это да! – пробормотал он. – Ты все еще розовая.
– Эли, ты присмотришь за Белл и подождешь нас здесь, – сказала женщина, опуская девочку на мостовую рядом с ним. – А мы с Па скоро вернемся. Ты меня слышишь?
– Да, Ма.
Он взял сестренку за руку. Девочка немедленно прижалась к нему и уткнулась лицом ему в живот. Губы Эли дрогнули, и уголки их страдальчески опустились. Но он быстро смирился и погладил девочку по волосам. Его мать посмотрела на меня и робко улыбнулась.
– Здравствуй, – сказала она. – Как приятно на тебя посмотреть. Ты такая хорошенькая…
– Здравствуйте, мэм, – чопорно ответила я. – Спасибо. – Бабушка нещадно дрессировала меня, обучая хорошим манерам во время бесчисленных чаепитий, ужинов и пикников. Она представила меня губернатору, вице-президенту, нескольким мраморным баронам, включая ее итальянского друга, который едва обращал на меня внимание. Правда, он называл меня И mio piccolo e aumentato – «моя маленькая роза». Итальянский вариант для обозначения розового. – Как поживаете, мэм?
– Да неплохо, спасибо.
– Энни, идем.
Грубоватый на вид мужчина провел расческой по волосам и вытер лицо полотенцем, которое достал из фургона. На меня он не обратил никакого внимания, а направился к Карлу Маккарлу, помощнику моей бабушки. Карл Маккарл вышел из-за угла демонстрационного зала и двинулся по тротуару вдоль домов. Он пыхтел, словно старый плешивый медведь, и пребывал в отвратительном расположении духа. Бабушка приказала ему отправиться на главную дорогу и сорвать все плакаты, которые снова развесил на сосне проповедник Эл.
Давным-давно проповедник Эл был резчиком по камню. Но в какой-то момент он помешался, и моей прабабушке Эсте пришлось выкинуть его из города. Ему оставалось только развешивать плакаты на сосне, но никто не обращал на него внимания. Сван говорила, что он всего лишь грустный старый человек, и ее снисходительность к нему всегда меня удивляла. Карл Маккарл регулярно наведывался к сосне и снимал его мерзкие плакаты. Сван никогда не объясняла мне, что означают написанные на них слова.