Филистерская это была душонка! В юности Гибенрат еще проявлял кое-какие добрые чувства, но со временем все в нем зачерствело и сохранилась лишь несколько большая, чем обычно, привязанность к домашнему очагу, прикрытая нарочитой грубоватостью, горделивое любование собственным сыном да изредка пробуждавшееся желание одарить беднейшего. Умственные способности его ограничивались врожденной хитростью да хорошей памятью на цифры. Читал он только газету, и для удовлетворения его потребности в прекрасном вполне хватало любительского спектакля, раз в год дававшегося в клубе, а в промежутках — циркового представления.
Поменяйся он именем и жильем с любым соседом — никто бы этого не заметил. Даже таившуюся в самых сокровенных уголках души неусыпную подозрительность ко всему более сильному, самобытному и порожденную завистью вражду. Ко всему необыденному, вольному, изысканному, духовно возвышенному он разделял со всеми отцами города.
Однако хватит о нем, Лишь едкому сатирику под. силу описать столь заурядную личность во всем ее неосознанном трагизме. Но у этого филистера был сын, кстати единственный, вот о нем-то и стоит поговорить.
Ганса Гибенрата, несомненно, можно было назвать одаренным ребенком. Стоило только понаблюдать за ним в кругу сверстников, как сразу бросались в глаза его благородство, какая-то обособленность. Маленький шварцвальдский городок никогда еще не дарил миру ничего подобного. Среди его обитателей не встречалось людей, способны видеть дальше собственного носа, а тем более оказать влияние, которое распространялось бы за пределы городских стен. Бог весть от кого у мальчика взялся такой сосредоточенный взгляд, умный лоб, такая изящная походка. Быть может, от матери? Она! умерла уже много лет назад, и при жизни никто ничего особенного в ней не примечал, разве только то, что она всегда была чем-нибудь огорчена и частенько прихварывала. Об отце нечего и говорить. Поистине в старинный городок за восемьсот — девятьсот лет своего существования подавивший миру так много достойнейших бюргеров и ни одного таланта или гения, наконец-то упала сверху таинственная искра!
Воспитанный в современном духе наблюдатель, упомянув о болезненности матери и древности рода, пожалуй, заговорил бы об одностороннем интеллектуальном развитии как признаке начинающейся дегенерации. Однако городок почитал за счастье не числить среди своих граждан подобных оригиналов, и лишь молодые преуспевающие чиновники и кое-кто из учителей имели самое отдаленное понятие о так называемых «современных людях, да и то почерпнутое ими из газет. В этом городке можно было еще жить и даже слыть образованным человеком, не зная речей Заратустры. Браками здесь сочетались прочно и частенько: счастливо; и вся-то жизнь носила неисправимо старомодный характер. Правда, нагревшие себе руки богачи, из среды которых за последние двадцать лет кое-кто шагнул от ремесленника до фабриканта, первыми снимали шляпу перед чиновниками и даже искали их общества, но в своем кругу называли их голытьбой и чернильными душами; но все же считали для себя высшей честью заставить сыновей пройти курс наук, дабы впоследствии определить их на казенную должность. К сожалению, в большинстве, случаев это так и оставалось несбыточной мечтой, ибо юные наследники, отсидев по два года в нескольких классах, лишь с грехом пополам одолевали прогимназию.
Но в одаренности Ганса Гибенрата никто не сомневался. Учителя, господин директор, соседи, пастор, однокашники— словом, все, знавшие Ганса, соглашались, что у паренька светлая голова, Да и вообще он какой-то особенный. Тем самым будущее Ганса было предрешено. В швабской стороне для одаренных детей, которые не родились богатыми, остается всего одна, и притом весьма узкая, дорожка: после общеземельного экзамена — семинария, затем Тюбингский монастырь, а далее — либо учительская, — либо церковная кафедра. Из года в год от трех до четырех десятков исхудалых сынов этого края сразу же после конфирмации вступают на сию надежную и спокойную стезю и за счет казны проходят курс гуманитарных наук, с тем чтобы девять или восемь лет спустя вступить на вторую, более длительную часть своего жизненного пути и тогда уже возместить государству оказанные им благодеяния.
Всего несколько недель оставалось до очередного общеземельного экзамена. Так именовалась ежегодно совершаемая гекатомба, когда «государство, предпринимает отбор интеллектуальной элиты и к столице, в лоне которой происходят испытания из городов и сел несутся вздохи пожелания и молитвы многочисленных родичей.
Ганс Гибенрат оказался единственным кандидатом, которого городок решил направить на столь мучительное состязание. Честь, разумеется, была велика, но и удостоился он ее отнюдь недаром.
После занятий в школе, оканчивавшихся в четыре часа пополудни, Ране бежал к господину директору, который самолично занимался с ним греческим языком, в шесть часов пастор — какая любезность! — натаскивал кандидата по-латыни и закону божию, а кроме того, два раза в неделю в течение часа после ужина знания Ганса проверял Профессор математики. В греческом наряду с неправильными глаголами особое внимание уделялось частицам и заложенному в них богатству возможностей соединения предложений, в латинском — следовало добиваться ясности и лаконичности стиля, а также хорошего знания просодических[1]тонкостей, в математике же особенно налегали на тройное правило. Оно, неоднократно заверял Ганса учитель, как будто и не имеет большого значения ни для будущего курса наук, ни для житейской практики, но это только кажется. На самом же деле знание его чрезвычайно важно, да и вообще математика важнее многих других предметов — ведь она развивает способность логически мыслить и, стало быть, является основой всякой ясной, трезвой и плодотворной мысли.
Но дабы не возникло опасности умственного перенапряжения и тренировка мозга не причинила вреда сердцу, не иссушила его, Гансу дозволялось за час до начала классов посещать занятия конфирмантов. Здесь благодаря увлекательной игре в вопросы и ответы при заучивании и пересказе со страниц катехизиса Иоганна Бренда[2]так и веяло в юношеские души живительным дыханием истинной набожности. К сожалению, Ганс сам портил эти услаждающие душу часы и лишал себя их благодати Дело в том, что меж страниц своего молитвенника он тайком вкладывал шпаргалки с латинскими и греческими вокабулами и упражнениями и почти весь божественный час посвящал этим светским наукам. Впрочем, совесть его не настолько притупилась, чтобы он при этом не страдал от страха и постоянной неуверенности Стоило суперинтенденту[3]приблизиться к нему или, не дай бог, вызвать, и Ганс испуганно вздрагивал, сердце у нею во время ответа бешено колотилось и на лбу выступала испарина. Но отвечал он всегда безупречно, произношение было отличное, а суперинтендент ставил произношение превыше всего.
Его домашний урок, письменный ли, устный ли, возраставший с каждым днем, вполне можно было приготовить поздно вечером при ласковом свете лампы. Этот тихий, осененный миром домашнего очага труд, которому классный наставник приписывал особенно глубокое и благотворное действие, по вторникам и субботам заканчивался уже к десяти, но в остальные дни — в одиннадцать — двенадцать, а то и поздней. Порой отец ворчал — слишком, мол, много расходуется керосина! — и все же он с благосклонной гордостью взирал на сына. В часы досуга, ежели таковые выпадали, и в воскресные дни, которые ведь составляют седьмую часть нашей жизни, настоятельно рекомендовалось чтение авторов, не значащихся в школьной программе, и повторение грамматики.