для нее Райнер Мария Рильке. В сравнении с Ницше тут наметилась прямо противоположная возрастная констелляция: ей почти сорок, ему — чуть больше двадцати. Но в остальном ситуация была на удивление схожей. Она — сильная, витальная, целеустремленная натура, он — болезненный, мягкий, неуверенный в себе меланхолик. Когда они встретились в 1897 году, Рильке-поэту было еще далеко до молитвенной проникновенности «Часослова». Его ранняя лирика вряд ли могла увлечь зрелую женщину с острым как бритва умом. Он притягивал ее не как поэт, а как человек с еще не раскрывшимися богатыми возможностями. Она интуитивно догадывалась о его высоком предназначении, а свое видела в том, чтобы помочь ему обрести веру в себя. И Рильке благодаря дарованным ею встречам с Россией (поездки 1899 и 1900 годов) «под звон кремлевских колоколов» совершил прорыв в новое поэтическое пространство, к «Часослову», «Дуинским элегиям» и «Сонетам к Орфею». Посчитав свою миссию выполненной, она вскоре оставила влюбленного в нее поэта, как когда-то оставила Ницше, проникнув в смысл и суть его философии и написав о нем книгу. Рильке тоже тяжело переживал разрыв, метался от одной женщины к другой, пока заново не покорил ее — уже как поэт. Она до конца оставалась для него спасительным приютом, он исповедовался ей, почти ничего не утаивая, она помогала сверхчувствительному, болезненно реагировавшему на внешние воздействия художнику преодолевать страхи, сомнения и депрессивные состояния, понимала его, как никто другой, — и как человека, и как художника — и посвятила ему (как и в свое время Ницше) проникновенную «книгу памяти», вышедшую вскоре после смерти великого поэта.
Сближение с Рильке было плодотворным не только для него, но и для самой Лу Андреас-Саломе. Поездки в Россию всколыхнули воспоминания о первой родине; работу над повестью «Родинка», увидевшей свет только в 1923 году, писательница начала сразу после возвращения из второй поездки, когда она уже знала о предстоящем разрыве с поэтом. В этой книге она дала выход своей тоске но России, по стране детства, наложившей отпечаток на ее дальнейшую судьбу, в том числе и писательскую.
Повесть насквозь пропитана глубоким переживанием России. Писалась она долго, с большими перерывами, в нее, видимо, вносились поправки, вызванные и увлечением психоанализом, и революционными событиями в России. Драматическая история распада русской дворянской семьи, увиденная как бы со стороны, но глазами неравнодушными, впечатлительными и одухотворенными, овеяна тревожно-смутным предчувствием тех великих бед и роковых испытаний, которые принесет с собой неодолимое влечение русской молодежи конца XIX века к дьявольскому наваждению революционаризма. В отношении героини, от имени которой ведется повествование, к тайному революционеру Виталию можно вычитать целую гамму противоречивых чувств, без сомнения близких и самой Лу Андреас-Саломе. Это и восхищение мужеством самоотверженного радетеля за народное благо, и желание удержать его от рокового пути, и уверенность в неотвратимости надвигающейся бури, и — что печальнее всего — тайное знание о тщетности неисчислимых жертв, которые будут принесены на алтарь революции.
В повести часто и много говорится о Боге и религии. Этот мотив связан с образом бабушки. Умная и недалекая, добрая и злая, образованная и суеверная, проницательная и не замечающая, точнее, не желающая замечать тревожных симптомов назревающей катастрофы, она воплощает в себе тот клубок типично русских противоречий, который вскоре обернется национальной трагедией. Феномен религиозного человека продолжал занимать Лу Андреас-Саломе и тогда, когда она обратилась к психоанализу и познакомилась с Фрейдом. Их поздняя дружба согрета взаимной симпатией единомышленников, хотя и в этом случае Саломе не удовлетворяется ролью ученицы и последовательницы. Искренне восхищаясь открытиями Фрейда, она в то же время отстаивает свое понимание бессознательного как вместилища не только психопатологических комплексов, по и божественного начала. Бог в ее понимании — не трансцендентная инстанция, обретающаяся в метафизических высях, а нечто, живущее в человеке, в его бессознательном. Поэтому она отрицала значение замещения, компенсации неудовлетворенных, вытесненных влечений художественным творчеством. Настоящий художник, утверждала она, тот, кто освобождается от всякого рода комплексов и зависимостей. Сама она умела это делать, чего не скажешь о тех, с кем сталкивала ее судьба, не исключая и Фрейда
Как бы там ни было, что бы ни скрывалось за ее умолчаниями и недомолвками, касающимися личной жизни, творческая жизнь этой удивительной женщины прошла под знаком поисков своего персонального Бога, и то, что у этого Бога было русское лицо, делает для нас ее образ и ее книги особенно притягательными.
Владимир Седельник
Прожитое и пережитое
Воспоминания о некоторых событиях моей жизни[1]
Lebensrückblick
Grundriß einiger Lebenserinnerungen
Переживание бога
Примечательно, что о самом первом нашем переживании мм ничего не помним. Только что мы были всем, чем-то единым, неотделимым от чьей-то жизни — но вот что-то заставило нас появиться на свет, стать крохотной частичкой бытия, которая будет отныне стремиться к тому, чтобы не попасть в набирающий силу водоворот уничтожения, утвердить себя во все шире открывающемся перед ней мире, куда она сорвалась из своей переполненности, как в жаждущую поживиться за ее счет пустоту.
Точно так же воспринимаешь поначалу и прошлое: настоящее не хочет впускать в себя воспоминания о былом; первое «воспоминание» — так мы назовем это немного позднее[2] — это одновременно и шок, разочарование, вызванное утратой того, чего больше нет, и нечто от живущего в нас знания, уверенности, что это еще могло бы быть.
В этом — проблема самого раннего детства, прадетства. Но и этом же и проблема всего первобытного человечества: в нем как стойкое предание о неизбывной сопричастности всемогущему началу продолжает жить — наряду с набирающим силу осознанием житейского опыта — чувство едино-родства с мировым целым. Первобытное человечество умело с такой убедительностью поддерживать в себе эту веру, что весь видимый мир казался подчиненным доступной человеку магии. Люди издавна хранят это неверие во всесилие внешнего мира, который они когда-то отождествляли с собственным существованием; они издавна перекрывали возникшую в их сознании пропасть с помощью фантазии, хотя модель своих божественных представлений им приходилось уподоблять этому все больше и больше осваиваемому внешнему миру. Этот мир над собой и рядом с собой, эту рожденную фантазией копию, призванную затушевать сомнительность земного существования, человек назвал своей религией.
Поэтому может случиться так, что ребенок и сегодняшнего, и завтрашнего дня — если он растет в непринужденной религиозной атмосфере родительского дома — будет непроизвольно вбирать в себя как религиозные верования, так и то, что объективно воспринимается органами чувств. Именно в