что старики больше ничего не хотят от него узнать, он ушел обратно к двери, потому что ему здесь платили деньги как швейцару и надо было поглядывать, чтобы не явился какой-нибудь пьяница и не высадил дверь.
И Рыбачьего Оскара этот ответ Жаниса решительно не удовлетворил, потому что если один человек о чем-то просто и ясно спрашивает другого, а этот другой отвечает туманно и загадочно, то ничего путного из этого не получится.
И Корабельный Екаб, что с Корабельной улицы, тоже не мог взять в толк: то ли Шнобель откинул сандалии, то ли загудел и не просыхает, а то ли всего-навсего женился…
И только Ветровой Бенедикт, что с Ветровой улицы, не сказал ничего, потому что рот свой открывал лишь тогда, когда надо есть и пить, а разговорами себя не утруждал, ведь слова, они что ветер, слетели с языка, развеялись, и проку от них никакого. Разве кто-нибудь, рот открывая, смог правды снова добиться, когда ее уже и в помине нет, или кто-нибудь, рот открывая, мог поймать рыбу, когда она ушла из сети, или кто-нибудь, рот открывая, стал умнее — какое там, только глупость свою показал и неприятности нажил. Как убедишь кошку, что она напакостила? Словеса всякие произносить? Нет, только взять горчицы и вмазать ей под хвост. Как рыбу поймаешь? Болты болтать? Нет, надо идти в море и ловить. Между болтовней и делом, между желанием и возможностью, так же как между берегом и горизонтом — море. Надо уж быть чистым недоумком, чтобы этого не знать.
И так как Ветровой Бенедикт ничего не сказал, то Корабельный Екаб сказал, что у него на душе худо, как будто души этой вовсе не стало, потому что Шнобеля нигде не видно, и тут же присовокупил, что душа — это не то слово, да он другого не может подобрать, потому что Шнобель не какой-нибудь пустой траляляльщик и горлодер, который только вопит что есть мочи. У Шнобеля душа есть. И душу эту надо связывать не с богом и не с баптистским проповедником Теодором Маритисом, а со всем лучшим что есть в людях, ведь люди-то не только едят, пьют и говорят, а еще и поют и танцуют. А это кое-что да значит. Хорошее есть в каждом человеке, а учить отдавать лучшее людям — вот вам и искусство, вот вам и душа. Все же знают, что Шнобель не какой-нибудь там святой или ангелок с розовым ликом и голубыми очами, кое-какие этакие грешки за ним водятся, а у какого порядочного человека, если у него то, что надо, в полном порядке и при постоянной готовности, этих самых грешков нет? Шнобель — душа поселка, даже собаки это знают, потому что когда Шнобель идет по улице, собаки его не облаивают, они много понимают в человеческих делах. Посмотрит на тебя такой пес, и сразу ему ясно, трусоватый человек ты или индюк хвастливый, жуликоватый, как кот, или глупый, как гусак, или же парень что надо, с душой и сердцем в груди, вот как Шнобель. Посмотрит такой пес на человека и видит, нет, не прохвост, друга своего не обманул и вообще пакостей не делал. Собаки хорошо понимают, что хороших людей надо беречь.
И Рыбачий Оскар, у которого еще не было полной ясности в смысле Шнобеля, увидел у буфета Румбулиете и подозвал ее.
И правильно сделал. Потому что Румбулиете была поселковой ходячей газетой. Она знала все, в особенности то, что связано со всякими страстями и ужасами. Она часами могла рассказывать, как кого-то там переехала машина, в которой сидел третий свояк тестя дочки директора промтоварного магазина, кто-то там порезал ногу в море о бутылку, потом перевязал ее, опять пошел купаться и утонул-таки наконец, а кто-то там шел по улице, на него упала сосулька, пробила ему череп, вот он испугался и умер. Послушать ее дольше пяти минут — и ничего больше на этом свете не осталось, одни смертоубийства, насилия и отравления газом на почве несчастной любви. Все Румбулиете знала, все Румбулиете разумела, одного понять не могла: отчего ее муж повесился? Каждому встречному она говорила одно и то же: «Ну зачем ему надо было вешаться? Зачем, я вас спрашиваю! Чем ему было не житье? Ведь такой хороший человек был, работящий. Полы у меня мыл. Сам для всей семьи готовил завтрак, обед и ужин. Ни пылесоса, ни стиральную машину не дал мне купить, сам все делал, мои вещи гладил в таком аккурате, что ни одному женскому полу так не сделать. Ну, какое ему было огорчение жить? Не пил, не курил. Ну, зачем ему надо было вешаться?»
И вот Рыбачий Оскар передал ей, что сказал Жанис: со Шнобелем пиши пропало.
И тут лицо у Румбулиете вытянулось вдвое длиннее, глаза переместились куда-то в середку лба, потому что она о Шнобеле действительно кое-что могла сказать. «Что-о? Ну да? Так я и думала. А как же. Иду вчера в магазин и встречаю его. Идет Шнобель какой-то тоскливый, на землю даже не смотрит, только кверху… на ветки… В точности, как мой покойный муж, перед тем как удавиться, на деревья одни глядел, будто сук себе покрепче выбирал. Естественно, разумеется, что я не вытерпела и в упор его спрашиваю: «Уж не удавиться ли ты задумал, все на ветки глядишь?» И что вы думаете, он мне ответил? А то и ответил, что, пожалуй, оно и лучше, ведь он так в жизни запутался, что и распутаться не может. А сам весь из себя тоскливый, чуть не слезы на глазах, такой тоскливый, как мой муж перед петлей. Господи, ну на что ему это надо было? Ведь он же так красиво мог петь, чисто опера. Я вам скажу, только вы никому не говорите: во всем виновата буфетчица Амалия, у нее со Шнобелем был роман, а она возьми и выйди за Жаниса. Какой ужасный этот мир, прямо-таки кошмарный, человек так прелестно, как чудесная опера, пел, зачем ему надо было идти на эти сучья смотреть? Я же говорила: не смотри, не смотри, но разве меня кто слушает?» И Румбулиете зарыдала, достала сразу два платка, долго сморкалась и вытирала слезы, оплакивая Шнобеля, и своего мужа, и всех погибших, а также всех, кого ждет явно печальный удел, если он не будет внимать ее советам, но