В то же время эти писатели часто обращались к более сложным моделям личности, а именно их интересовал тип выдающейся личности – образ гения, спасителя, мифического героя, ницшеанского сверхчеловека. Даже в период усиленного внедрения идеологии коллективизма после 1917 года мы обнаруживаем сохраняющуюся идеализацию героической личности, упорную и порой всепоглощающую заботу о самосовершенствовании, внимание к внутреннему эмоционально-нравственному состоянию человека. Безусловно, вокруг личности возникал и более мрачный нарратив, построенный на мотивах неизбежного (хоть и не лишенного романтизма) одиночества, отчуждения, страданий и смерти, когда человеческая жизнь и ее смысл виделись в трагическом по преимуществу свете. Зачастую это были не противоречащие друг другу перспективы и не альтернативные возможности. По мере того как время шло, люди старели, ход истории и прежде всего итоги революции вызывали разочарование, трагизм одерживал победу над героизмом. Однако нередко героическое и трагическое были неотделимы друг от друга в амбивалентном сочетании.
Концепции и модели личности, которые встречаются в сочинениях пролетарских писателей – выходцев из рабочей среды, ставят под вопрос наше мнение о том, что было важно для людей в прошлом, особенно для простых людей. По крайней мере, у некоторых русских рабочих имелось довольно глубокое мировоззрение, которое ближе к философии морали, чем к простым категориям политической идеологии или социальной истории. Эммануил Кант, хоть он и принадлежит совсем другой эпохе и стране, весьма точно описал образ мыслей многих пролетарских писателей в своих рассуждениях о возвышенном. Возвышенное, по Канту, представляет эстетическое и эмоциональное восприятие мира, которое рождается из глубокого переживания красоты, достоинства и богатства человеческой натуры, человеческой личности, когда созерцание великой красоты сопровождается глубокой меланхолией или даже ужасом[3]. Многим русским писателям из рабочего класса был хорошо знаком, порой даже до болезненности, такой умственный и эмоциональный настрой.
Модерность
Рабочие писатели, будучи горожанами, пролетариями и часто участниками революции, ощущали ткань современной жизни буквально собственной кожей. Как и следует ожидать, физическая и социальная реальность современного города и его индустриального ландшафта, с фабриками, машинами и наемным трудом, накладывала отпечаток на их размышления о современности. Однако, предаваясь размышлениям и формулируя их на бумаге, они испытывали не только влияние эмпирической реальности города с его индустриальным бытом, но и влияние развивающегося публичного дискурса о модерности, особенно о специфических для нее пространствах города и промышленного производства. Этот культурный контекст значительно повышал уровень чувствительности к материальным и социальным условиям жизни, по мере того как материальное и социальное продолжало влиять на образ мыслей пролетарских писателей и способ усвоения ими чужих идей. Сочетание социального и культурного опыта придавало их восприятию современности значительную глубину.
Город издревле считается одним из самых ярких символов человеческой цивилизации. Являясь крупнейшим и наиболее долговечным творением воображения и рук человека, самым масштабным и наиболее устойчивым локусом межчеловеческих коммуникаций и взаимодействий, город рассматривается как показатель того, что человек есть и что он производит. Такое понимание города всегда отличалось двойственностью. В легендах, эпосе и утопиях как реальные, так и вымышленные города играли важную, но неоднозначную роль. Троя, Вавилон, Содом и Рим рассматривались как средоточия всего лучшего, что есть в человеке: силы, мудрости, творческого потенциала, прозорливости, – но и как средоточия гордыни и греха, обреченные на разрушение. В Новое время эта двойственность воспроизводится в образе города с новой силой. Большие города современности, такие как Лондон, Париж, Берлин, Нью-Йорк постоянно фигурируют как центры возможностей и опасностей, успеха и отчаяния, расцвета и упадка, созидательности и потерянности. Противоречивость облика города настолько прочно вошла в западную мысль, что породила глубокую психологическую и культурную обеспокоенность будущим цивилизации и ее творцов. Современность с бурным развитием технологий и обострением нравственных противоречий подсыпает соли на эту рану.
Модерность является ускользающей категорией прежде всего из-за своей принципиальной многозначности. Лишь частично ее можно определить как совокупность процессов и ценностей, порожденных рационализмом и научным прогрессом: модернизация административного и эстетического подхода к обществу и природе, курс на управление окружающей средой, социальными и экономическими процессами с помощью науки и технологии, отношение к городу и машине как символам рациональности, эффективности и развития[4]. Не являются исчерпывающими ни знаменитое определение модерности, данное Шарлем Бодлером, как «переходной, текучей, случайной» [Бодлер 1986: 287], ни эстетическая характеристика модерности как опыта культурного разрыва и неопределенности. Пытаясь примирить эти противоречивые аспекты модерности, литературовед Матей Калинеску ввел понятие «двух современностей». Одна современность может быть охарактеризована как «культ разума», «доктрина прогресса, уверенность в несущих благо возможностей науки и техники, внимание к темпоральности». Другая современность является эстетической, и она протестует против буржуазного упования на разум, науку, пользу и предлагает вместо них бунт, страсть, часто скептический и пессимистический взгляд на прогресс и на будущее [Calinescu 1987: 10, 42, 48, 89, 90, 162][5]. Политолог Маршалл Берман также утверждает, что модернизм в литературе, искусстве, интеллектуальной сфере подразумевает не столько рационализм и установку на прогрессистское упорядочивание, сколько взрыв, хаос, сдвиг, хотя и не исключает в принципе веры, пусть не всегда твердой, в то, что из этой бури родится новый и лучший мир (и красота) [Berman 1982].
Теоретики постмодерна пошли дальше описанного выше дуализма и провозгласили принцип множественности модерностей, учитывая повсеместность расслоения и дифференциации, вызванных гендерными, расовыми, классовыми и локальными особенностями; опыт тех, кто принадлежит к низшим слоям общества и маргинальным группам, значительно влияющий на картину модерности; различие в темпе времени, когда гибридные темпоральности обусловлены не только ускорением, сменой новостной повестки и инновациями, но и преемственностью, повтором и возвращением; а также модификацию модерностей в зависимости от эпохи и географии [Appadurai 1997; Gilroy 1993; Felski 1995; Felski 2000: chap. 2]. Развивая концепцию модерности далее, Зигмунт Бауман подчеркнул наличие взаимосвязи между модерностью и такими понятиями, как контингентность, текучесть и неопределенность. Модерность, утверждает он, принципиально самоотрицает себя и свои свойства. Современная культура, по сути своей критичная, неудовлетворенная и ненасытная, соответствует сути современного общества, которое находится в состоянии бунта, разрушения, нестабильности. Вместе с тем общество пытается преодолеть эту неопределенность: расколдовывает мир с помощью такой уловки, как «разумная причинность», следует по бесконечному пути прочь от дикости, непрерывно борется за универсальность, гомогенность, ясность, «отвергает амбивалентность». Одним словом, модерности по самой ее природе свойственно «жить самообманом» и во имя необходимости, универсальности, научной истины, определенности и закономерности пребывать в постоянном отрицании случайности, неопределенности, неустойчивости, амбивалентности, которые она сама же и производит [Bauman 1991]. Модерность, полагаю, лучше всего описывается именно через подобный противоречивый и развивающийся диалог двух тенденций, через неоднозначность (в смысле неразрешенного противоречия), которая происходит