Работая в офисе, он имел возможность параллельно вести интимную переписку с другими женщинами.
И кстати, вопреки тому, что всегда говорила нам мама, ни в каких экзотических местах он вообще не бывал, а попросту жил в Арденнах.
— А почему он к нам не приходит? — удивленно спросила я.
Я увидела боль в маминых глазах, когда она ответила, что ему просто нет до нас дела. Что у него и той другой женщины теперь свой ребеночек и всякое такое… К тому времени я уже с трудом могла вспомнить папино лицо. Висевшие раньше на стене фотографии — его и всех нас, одной семьей, — мама убрала. Я знала, где они лежат, и могла бы взглянуть на них, когда захочу, но такой потребности у меня как-то не возникло. Думая о папе, я вспоминала даже не его лицо, а чувство: щекотку в животе, когда он подбрасывал меня в воздух. Я вспоминала себя у него на коленях, когда он читал мне книжку. Я чувствовала, как кололась его борода, когда он целовал меня перед сном. Я помнила милого, нежного, идеального папу. Но этот идеальный папа выкинул меня, как старую куклу, и заменил новым экземпляром. Без оглядки.
Одевшись и вычистив гадостный вкус изо рта, я нерешительно спускаюсь по лестнице. Мама сидит в кухне за столом с чашкой кофе в руках. Она ничего не читает, не играет на своем смартфоне, просто сидит и смотрит перед собой. Она явно поджидает меня, и я сразу понимаю, что грядет проповедь.
— Мам, погоди минутку, а? — говорю я. — Дай я сперва что-нибудь от головы выпью.
— Сочувствия ждешь? — ледяным тоном спрашивает мама, и я слышу, как в голосе ее вибрирует сдерживаемый гнев. — Тогда ты сильно ошибешься. Эта головная боль тебе по заслугам, и благодарить за нее ты можешь только саму себя.
Она делает паузу, глубоко вздыхает и заводит то, что, по-моему, может быть только заученной речью.
— Послушай, Линда. Тебе шестнадцать, и поэтому я не возражаю, чтобы ты развлекалась и выпивала стакан-другой пива, ты это знаешь. Я всегда тебе доверяла, но это доверие все-таки нужно заслужить.
Я изо всех сил стараюсь, чтобы она не заметила, как я закатываю глаза, и встаю, чтобы взять чашку. Но мама хватает меня за руку и рявкает: «Сидеть!», словно выговаривает непослушной собаке.
— Когда тебя, пьяную в доску, в три часа ночи привозят на машине незнакомые парни, ты мое доверие ни на грош не оправдываешь!
Я смотрю на нее с отвисшей челюстью.
— Ты серьезно? Кто привез меня домой?
— Кабы я знала, не стала бы называть их «неизвестными», — с горечью говорит она. Touché[4]. — Как получилось, что ты садишься в машину к людям, которых не знаешь? Я, смею надеяться, воспитывала тебя так, чтобы ты не творила подобных глупостей!
— Да, но, может быть, они вовсе не незнакомые, — говорю я. — Я просто не помню, с кем поехала.
— Потому что ты была слишком пьяна.
Я вздыхаю.
— Тебя могли изнасиловать! Похитить! Возможно, они тоже выпили, и вы могли попасть в аварию!
— Мам… — Я собираюсь сказать «ты всегда так преувеличиваешь», но, к счастью, она вовремя затыкает мне рот. Если бы я действительно это сказала, мало мне не показалось бы.
— Линда, это не значит, что ты не должна развлекаться, — уже мягче говорит мама. — Я не возражаю, чтобы ты даже время от времени бывала слегка подшофе. Поверь мне, я в твоем возрасте тоже не была святой.
Она улыбается чуть лукаво, и я смеюсь, хотя не могу себе представить, чтобы мама когда-нибудь, подвыпив, стояла на танцполе или целовалась с незнакомыми мальчиками на задворках церкви — или куда еще там люди раньше ходили целоваться.
— Единственное, о чем я тебя прошу, — это чтобы ты звонила мне, если будешь настолько пьяна, что не сможешь сесть на велосипед.
Мама, похоже, как-то не въезжает в то, что если человек слишком пьян, чтобы сесть на велик, то он слишком пьян и для того, чтобы сообразить, что ему надо позвонить матери, но я киваю и говорю «оки-доки», ведь в настоящий момент так проще всего.
— Не забудь забрать велосипед, — говорит мама. — Он тебе завтра понадобится для школы.
— А ты меня до клуба подкинешь? — с самым невинным видом спрашиваю я.
— Ха! — говорит мама. — А сама как думаешь?
— Но до него же четыре километра! — уныло взвываю я.
— Вот и отлично, нет лучшего способа борьбы с похмельем, чем здоровая, освежающая прогулка.
И вот я, чертыхаясь, бреду по длинной дороге к клубу. Между тем начинает слегка накрапывать. Не настолько сильно, чтобы лезть под зонтик — да и слава богу, у меня все равно его с собой нет, — но, надо сказать, достаточно для того, чтобы прийти в дурное расположение духа и малость подвымокнуть. Хотя у меня не было никакого желания выслушивать мамино назидалово, я чувствовала, что она права. Я ведь решила вчера не надираться, но через два часа меня, синюю, как аватар, привозят домой какие-то совершенно левые парни. А это реальный шанс нарваться на неприятности. Практически так же стремно, как ловить ночью попутку. Кстати, надо потом заскочить к Жюли — вдруг она побольше моего знает, что вообще вчера ночью было.
Часом позже я, продрогшая до костей, стою на пороге Жюли. Я так часто бываю здесь, что просто захожу через заднюю дверь. Я и не стучусь уже давно, к чему такие сложности. Не думаю, что ее родителей это напрягает.
— Привет, Линда, она у себя, — говорит отец Жюли; он в кухне месит тесто.
— Спасибо, — говорю я и, пройдя через столовую и гостиную в коридор, стучусь во вторую дверь слева.
— Уйди, — стонет Жюли.
Упс! Боюсь, у нее тоже отходняк.
— Жюли, это я.
— А, Линда, давай заходи тогда.
Она смотрит на меня из-под пухового одеяла, на которое надет ее любимый пододеяльник: тот самый, с белой лошадкой.
Этот пододеяльник у Жюли с восьми лет, и хотя он ей теперь слишком уж не по возрасту, она никак не может с ним расстаться. Подруга все еще свято убеждена, что ей никогда не будут сниться кошмары, пока она спит под этой белой лошадкой[5]. Поэтому, когда ее мать говорит, что надо бы сменить постельное белье, Жюли утром запихивает его в стиралку, а через два часа — в сушилку, с тем чтобы вечером можно было залечь в свою любимую постельку. Да уж. Но я, конечно, ее насчет этого не подстебываю. Она тоже