— Ну да, коммерческие, сексуальные… — Не моргнув глазом парировала я. — У нас есть видеоматериалы.
Он тут же уставился на мою сумку внушительных размеров.
— Разумеется, они не со мной. Но у «Лэвенеман де Пари» имеются оригиналы. — Я врала напропалую, а поскольку слух о наличии видеоматериалов исходил из надежных источников, не мешало его заодно и проверить.
— Что за чушь! Не верьте! Это все липа, теперь можно изготовить все что угодно, при нынешнем-то состоянии техники! — Дирком был уже не столь любезен, как ему того хотелось в начале нашей беседы.
— В таком случае вы понимаете, насколько в данных условиях будет важно свидетельство очевидца?
Я продолжала настаивать еще несколько минут, в течение которых невидимые камеры снимали меня с разных ракурсов, а остекленевший взгляд Диркома давал понять, что мне крупно повезет, если я подобру-поздорову унесу ноги из этой западни.
— О да! Преподобный Сан — великий молитвенник, вы будете ослеплены и им самим, и его окружением. Вот только, боюсь, вы не захотите покинуть храм, однажды побывав там! — Ухмылка, точно змея, скользнула по его губам.
— Я тоже этого опасаюсь, — расплылась я в самой очаровательной из своих улыбок, при этом торопливо выбираясь из-за стола.
— Я вас провожу. — Вежливость его стала ледяной. Взгляды сотрудников, полные ненависти, страха либо фанатизма — уж и не знаю, чего в них было больше, — в коридорах и лифтах, до самого паркинга. — Я сегодня же донесу вашу просьбу до его преподобия. — Он приложился к ручке и открыл дверцу такси.
Не успела я, склонившись к шоферу, назвать адрес, по которому меня следовало доставить, как прогремело несколько выстрелов. Они донеслись из-за вереницы припаркованных автомобилей и прекратились только тогда, когда магазин, по всей видимости, полуавтоматического оружия, был полностью разряжен. На тротуаре лежат Дирком, очки его превратились в кучку осколков. Я бросилась к нему, направив «кольт» в сторону прячущегося стрелка. Открытые глаза Диркома неподвижно уставились в дрожащий от жары воздух. Его белая рубашка была продырявлена в нескольких местах, из правого виска вытекала обильная струя крови, пуля угодила в череп.
— Ложись! Ложись! — Попов сбил меня с ног и повалил на землю между такси и соседним «фордом», за которым, видимо, он устроил свой наблюдательный пункт.
Как раз вовремя, поскольку прогремела новая очередь выстрелов, только теперь в другом конце паркинга, и две машины сорвались с места.
— Пусть их, сводят свои счеты, нам же лучше отсюда убраться. — Доблестный помощник Рильски облегченно вздохнул и потащил меня к полицейской машине.
Мы без сожалений покинули место преступления.
— В такси ее и мигом ко мне! Меняем диспозицию! Времени нет! Стефани, дождитесь меня в моем кабинете! — рявкнул Рильски на сотовый телефон Попова несколькими минутами позже.
Тот высадил меня на остановке такси, нажал на акселератор, включил полицейскую сирену и был таков.
Себастьян Крест-Джонс, кто он: переселенец, пернатый хищник или дикий зверь?
Самолет взмыл в небо, взяв курс на Стони-Брук, где Себастьяну Крест-Джонсу предстояло получить ученое звание доктора honoris causa[2]в качестве вознаграждения за труды по метизации народов, которым он отдал два десятка лет на кафедре истории миграций. При этом он тщательно скрывал от всех — по крайней мере был в том уверен — свои изыскания о Первом крестовом походе и Византии, поскольку эта страсть личного свойства имела опосредованное отношение к его официальной теме. Только ассистент знал о хобби профессора, или «его пороке», как выражался молодой честолюбец.
Скромная кафедра университета Санта-Барбары занималась изучением истории нации с целью прояснить известные и вместе с тем столь неясные составные melting-pot[3]и, сама того не подозревая, устремила помыслы в русло еще более туманных изысканий не обеспеченных, кстати сказать, никакими грантами. Изыскания приносили удовлетворение как глубоко депрессивной натуре профессора (он считал это своей врожденной чертой), так и его тщеславию интеллектуала в первом поколении. Так было до тех пор, пока университет Стони-Брука, Бог его знает, по какой причине, не решил увенчать его заслуги званием, казавшимся ему трогательно-смешным.
Фоккер «F-27 Фрэндшип» — один из тех турбовинтовых самолетов, которые берут на борт не более двадцати восьми пассажиров и напоминают о Первой мировой, — неизменно наводил страх на неофитов, попадал ли день вылета на 11 сентября или на любой другой день. Однако он весьма благополучно преодолел дистанцию в триста миль, разделяющих два города. Лауреат без всяких колебаний согласился совершить этот перелет за счет приглашающей стороны, а не тащиться туда на собственном автомобиле: обстоятельства предполагали определенную торжественность и соответствующий антураж, и даже его столь разрушительная по своей сути натура чутко это уловила.
Пролетая на небольшой высоте над долиной, расчерченной аккуратными геометрическими фигурами полей и промышленных комплексов, и не испытывая того безмерного равнодушия ко всему земному, что, как правило, присуще пассажирам «Боинга-747» или аэробуса «А300», Себастьян Крест-Джонс вдруг отдал себе отчет в том, что полет был единственным сродственным ему, если не сказать органичным, состоянием. И дело тут было вовсе не в свободе, удаленности от всех и вся и невозможности достать его кому бы то ни было, как и не в том, что он оказывался «над схваткой» — так подумал бы на его месте любой мегаломан, — нет, тут было другое. Историка посетило некое прозрение, явно связанное с грядущим событием, в результате которого ему предстояло прославиться в интеллектуальной среде.
Сидя в «фоккере». славящемся стабильностью в ходе военных действий, хотя и маломощном и чуть ли не доисторическом, Себастьян Крест-Джонс осознал: то, что он считал своей предрасположенностью к несчастью, или — как по-научному именовала это его жена Эрмина, натура жизнерадостная, безнадежно поверхностная и обольстительная, — патологической склонностью к нигилизму, было не чем иным, как консубстанциальной странностью. Между небом и землей, в турбовинтовом гуле летательного аппарата — германская надежность вкупе с голландской домашностью, — потягивая «кока-колу-лайт», поданную неулыбчивой бортпроводницей, он наконец осознал, кто он. Переселенец. Мигрант. И если однажды ему предстояло, согласно буддистской вере, в кого-либо перевоплотиться, это непременно будет птица. А пока он с безмятежной радостью, которую можно было назвать чуть ли не мистическим экстазом, погрузился в глубоко затаенную область своего существа — «транзитную зону», предался обуревающей его охоте к перемене мест и даже отдохнул.
Уж сколько раз доводилось ему испытывать смятение перед собственным сродством с неким иным миром, в чем невозможно никому признаться. Да, так оно и есть: он не от мира сего. Вот и накануне, поднимаясь по лестнице на шестой этаж, чтобы слегка размяться, в то время как Эрмина, предпочтя лифт, уже сидела за туалетным столиком, он был загипнотизирован видом своих ног, обутых в туфли и ступающих по красному с голубыми разводами ковру. Что это был за ковер, что за ноги? И где? Кто-то поднимался по лестнице в том измерении, которое не было ни здешним, ни нынешним. Этот кто-то не имел отношения ни к этому ковру, ни к этим туфлям. Но кто он? Откуда и куда держал путь?