Среди осоки дикой утки всплеск,И щучьей чешуи мгновенный блеск,И цапля улетает в небосвод,Как дротик, шею вытянув вперед.
Редко удается встретить в самом сердце старой Европы места, столь девственно дикие. Здесь наблюдается странный контраст между характером ландшафта и географическим положением места, а для глаз натуралиста этот контраст еще более подчеркивается присутствием некоторых американских видов растений и животных, завезенных сюда ранее. Американская золотая розга встречается в изобилии, а под водой ее заменяет канадская элодея; американский солнечный окунь[3] и кошачья рыба[4] обычны в заводях; и что-то грузное и громоздкое в фигуре нашего оленя напоминает вам, что Франц-Иосиф I, в зените своей охотничьей жизни, завез в Австрию несколько сотен голов вапити[5].
Мускусная крыса[6] чрезвычайно обильна. Она пришла сюда из Богемии, куда впервые была завезена из Северной Америки. Громкие всплески хвоста ондатр, когда они ударяют по поверхности воды, желая подать сигнал тревоги, смешиваются с мелодичным свистом европейской иволги.
Ко всему этому добавьте зрелище Дуная, этого младшего брата Миссисипи; представьте себе могучую реку, текущую в широком, мелководном, извилистом ложе, ее узкий навигационный проход, в отличие от всех других европейских рек постоянно меняющий свое направление, громадное пространство беснующейся воды, которая изменяет цвет в зависимости от времени года: от мутного, серовато-желтого – весной и летом до чистого, голубовато-зеленого – поздней осенью и зимой. Да, «голубой Дунай», воспеваемый в наших народных песнях, существует только в холодное время года.
Причудливо извивающаяся лента реки окружена холмами, покрытыми виноградниками, с вершин которых два раннесредневековых замка, Гренфенштейн и Крюзенштейн, угрюмо смотрят поверх громадных пространств диких лесов и вод. Вот тот ландшафт, на фоне которого разворачивались события этой книги, ландшафт, который мне кажется самым прекрасным на Земле, ибо каждый человек вправе считать самыми прекрасными те места, где он прожил большую часть своей жизни.
В один из жарких дней в начале лета, когда мы с доктором Зейтцем, моим другом и помощником, работали над фильмом о диких гусях, по этой прекрасной местности передвигалась чрезвычайно странная процессия, столь же причудливая, как и сам ландшафт. Впереди шествовал большой рыжий пес, внешне напоминавший аляскинскую эскимосскую лайку, а на самом же деле – помесь австралийской и китайской пород. За ним два человека в плавках несли каноэ, за ними десять полувзрослых гусят вышагивали с чувством собственного достоинства, столь свойственным их племени. Тринадцать крошечных пищащих кряковых утят торопились следом, боясь отстать и стараясь держаться вместе с более крупными животными. В конце процессии маршировал странный, уродливый пегий утенок, не похожий ни на что на свете, – гибрид огаря[7] и египетского гуся[8]. Только плавки на бедрах двоих участников этой сцены и кинокамера, висевшая через плечо одного из них, не позволяли предположить, что вы являетесь свидетелем сцены, происходящей в садах Эдема.
Процессия двигалась очень медленно, поскольку нам приходилось приноравливаться к движению самого слабого из наших утят, поэтому ушло много времени, прежде чем мы достигли места назначения – чрезвычайно живописной заводи, обрамленной цветущими «снежными шарами» и выбранной Зейтцем для съемки некоторых «ударных» сцен нашего фильма. Достигнув заводи, мы сразу же приступили к делу. В подзаголовке фильма значилось: «Научное руководство – доктор Конрад Лоренц. Оператор – доктор Альфред Зейтц». Поэтому я сразу начал руководить научной стороной съемки, то есть попросту лег на мягкую траву, окаймлявшую заводь, и стал нежиться на солнце. Зеленые лягушки лениво квакали, как и обычно в хорошие летние дни, большие стрекозы кружились в воздухе, и славка-черноголовка[9] пела свою нежную ликующую песенку в кустах, расположенных менее чем в трех ярдах от меня. Я слышал, как Альфред заводил камеру и ворчал на утят, которые то и дело оказывались перед объективом именно в тот момент, когда оператор намеревался снимать не их, а гусят. Где-то в моем мозгу неясно бродила мысль, что я должен подняться и помочь товарищу отогнать утят, но тело стало безвольным, и я погрузился в сон. Внезапно, сквозь дремотную неясность сознания до меня донесся раздраженный голос Альфреда: «Рангрангрангрангранг, простите, я хотел сказать – куаг, гегегеге, куаг, гегегеге!» Засмеявшись, я проснулся. Зейтц хотел отозвать утят и по ошибке обратился к ним на языке дикого гуся.
Именно в этот момент у меня впервые возникла мысль написать книгу. Никто не оценил всей забавности ошибки Альфреда, ибо сам он был слишком поглощен своей работой. Мне очень захотелось рассказать кому-нибудь об этом случае, а потом я подумал, что можно рассказать о нем всем.
А почему бы и нет? Разве не должен этолог[10], поставивший своей целью узнать о животных больше, чем известно кому-либо другому, передать людям свои знания об интимной жизни животных? В конце концов долг каждого ученого – рассказать широкой публике в общедоступной форме о том, чем он занимается.