Я поспешно накрыл листки клеенкой, а сам стал под навесом и смотрел, как даже Хиральда начала дрожать. Ее очертания расплывались в густом ливне. Пока она исчезала, я чувствовал себя как бы божком — покровителем существ, упомянутых на этих страницах. Эх, старый упрямец! Да я сам исчезаю, как Хиральда, в ливне, а еще хлопочу, чтобы что-то украсть у памяти! Никак не решаюсь закрыть за собой дверь и уйти.
И все же следует уходить с достоинством, попрощавшись. Хиральда вмиг исчезла (надеюсь, после ливня она снова появится), придет день, когда я ее увижу в последний раз. В последний раз увижу кошку булочника, уходящую за угол…
Дождь настроил меня на этот меланхолический, унылый лад прощанья. Но странное дело, когда я сел за письменный стол внизу, возле уютной лампы, я испытал нечто вроде любви к бронзовой чернильнице и к креслу, повторяющему форму моего тела.
Я развернул клеенку, на не тронутых дождем страницах возникли вновь существа, украденные мною у забвения. Нубе, Амария и Амадис и запах трав, которые курил Дулхан, чтобы унестись в космос звездной ночи. Вкус земли, смешанной с натертыми корнями (опять ощущаю его на языке). И слова Дулхана: «Надо сосать грудь неисчерпаемой матери-земли».
И вспомнилась фраза Амарии, когда мы сидели в нашем вигваме на побережье Мальадо вместе с детьми возле горящих дров, слушая дробь крупных капель дождя по серому, спокойному морю: «Дождь — это Великий Господин, Податель Жизни. Вот так он приходит, чтобы любить нас. Это его водяные лепестки, это жизнь…»
Большой зал. Большой театр. Мы все должны постепенно прощаться и уходить. Одни не сразу, другие, не успев даже протянуть руку тем, кто еще останется по сю сторону. И наверняка нашу труппу, наш Зал сочтут не самыми скучными в истории. Если каждое поколение подобно малому народу, который скользит в уже упомянутое забвение, надо сказать, что в нашем поколении были выдающиеся персонажи. Я бы не поменял свою эпоху на другую, разве что на эпоху Цезаря.
Одни были орлами, другие волами — иные просто мышами равнины. В нашем Зале были король Фердинанд, Кортес, бесстыжий маран-генуэзец[73]! И Моктесума, великий правитель, и скромный и мудрый Дулхан, и злосчастный инка Атауальпа. И моя мать, и мой отец — оба поглощенные тенью грозного деда. И моя бабушка с ее рассказами. И Амария, и хрупкая дикарка Нубе, бегающая среди детенышей кабарги и шакальих щенков. И утонувшие безымянные юнги. И эти грязные существа в трюме, которых можно считать темной душой судна. И великолепные капитаны, достигшие дня своей славы. И гнусные придворные, и канцелярские крысы, нападающие на раненых львов. Знатный Зал в конечном итоге. В нем есть все, что может нести с собой жизнь, — и ангел, и зверь. И на самом верху великий король Карл, Первый и Пятый. Непобедимый король, который умер, глядя на скольжение последних неумолимых металлических секунд на часах, подаренных мальчиком доном Хуаном Австрийским, его сыном и сыном красавицы из Регенсбурга. И старик Овьедо, ворчащий на конкистадоров. И бедняга Эстебанико, которого сожрал рой муравьев, жуткая мантия, отнюдь не заслуженная его наивной неосторожностью.
Большой Зал, мой Зал, пустеет. Почти все уже удалились. Разве кто-либо станет ждать кого-либо?
Вот так — довольно дождя, и ты ударяешься в философию. Если бы и впрямь было так, величайшие философы появлялись бы во Фландрии и в Германии — ведь там люди живут, как рыбы, в вечной сырости.
Несомненно одно — я ухожу одним из последних, как те зануды, что, опьянев на пиршестве и болтая вздор, никак не могут окончательно распрощаться. Я чувствую свой долг перед этими страничками. Каждый день я надеваю парадный костюм, идя на встречу с самим собой. Я приветствую себя и сажусь писать. Я гожусь уже в прадедушки тому Альвару Нуньесу, который появился голый на крыше. Тому, кто плавал среди акул у острова Мальадо и у кого хватило смекалки или же храбрости углубиться в неведомые земли материка без кирасы и без монашеской шерстяной накидки. Появится ли он здесь, тот Альвар, сильный и полный сарказма, поглядеть, что там пишет этот неугомонный дед, этот старик, питающийся памятью о том, что осталось далеко позади? Тот Альвар, которого боялись ядовитые змеи, уважали шакалы пустыни? Существовал ли он, или это тоже призрак, порожденный однажды вечерним дождем?
Ну, хватит отступлений и философии in humido[74]: Хиральда снова видна четко во всем своем изяществе и в венчике из резвящихся ласточек.
Кортес приезжал в Севилью, чтобы уладить дела со своим завещанием. Тогда я видел его в Зале последний раз. Было это, конечно же, летом 1547 года, через три года после моего прибытия в цепях из Парагвая, когда я вел отчаянную борьбу с клеветниками и канцелярскими крысами. Было известно, что он хотел узаконить свидетельство в пользу своего сына от доньи Марины, которого звали Мартин. Что-то сильно перевернулось в его сложной душе, если он решился в разгар лета приехать в севильское пекло.
Он остановился в гостинице Мавра, устроился со всей роскошью, достойной маркиза-выскочки из тех, кто старается убедить всех, что они действительно маркизы. Я послал ему письмо, так как не желал быть высланным в Оран, — такое наказание придумали мои враги.
Кортес и его свита занимали половину гостиницы. В углах патио стояли охранники в костюмах цветов «дома Оахака». Если он и мог кого-то опасаться, то разве что какого-нибудь рогоносца, затаившего злобу с прошлых лет, а таковые были, и даже немало.
Над патио был натянут тент из тонкой парусины, поддерживаемый четырьмя столбиками. И вот в этом странном, сочившемся сквозь парусину свете в самую жаркую пору сиесты я увидел его — он сидел в кресле в роскошном костюме. Постаревший, печальный, унылый. Но главное, такой бледный, что у меня было ощущение, будто он вернулся с того света, только чтобы поставить свою подпись на завещании, удостоверяющем один из его грехов. Лицо у него было белое как мел. Говорили, что он болен неаполитанской болезнью[75]. От этого недуга и придворной жизни (что, пожалуй, почти одно и то же) он утратил свою силу — крестьянина или римского солдата, — о которой я вспоминал после нашей уже давнишней встречи в Мехико-Теночтитлане. Он женился на племяннице герцога де Бехара и не собирался возвращаться в Мехико. Я подумал, что этот незаурядный человек кончает тем, с чего я начал — жизнью в аристократическом доме. Сбылась мечта любого бедного идальго Севильи или Эстремадуры. Обилие челяди, вышитые простыни, герб на портике. Когда он по возвращении остался при дворе, император принял его очень милостиво и уважительно. Но Кортес для придворного был слишком крупной личностью. Он был полководец-победитель, а не любезный образованный дворянин, знаток вин и поверенный дам. Этот человек, побеждавший в труднейших военных схватках, проиграл бой изящных приветствий и приглашений. И это было неизбежно — ему не могли простить его прошлое бедного и женолюбивого авантюриста, не имевшего средств, чтобы заплатить за обучение в университете Саламанки. Титул маркиза — этого недостаточно, нужны корни и изящная беспечность предков. У Кортеса не было иного прошлого, кроме собственной истории и собственной храбрости. Он всегда стремился быть первым и вот добился благородного титула. В этом смысле его деятельная судьба (нелепое сочетание, лишающее нас душевного мира и покоя) превосходно совпала с судьбой Испании, которая ныне стала всемирной империей и где чуть ли не вчера королева Изабелла хвалилась, что наконец-то в состоянии пригласить толедского архиепископа, потому что у нее есть цыпленок на обед.