Я заглянул в печь: в топке светились угли. Я не стал зажигать свет и, не раздеваясь, опустился на постель. Протянул руку, включил приемник. В ящике зашипело. Я быстро вращал колесико настройки. Из динамика сыпались обрывки фраз, свист, шорохи, джазовые синкопчики. Наконец я нашел, что искал, и приглушил звук.
За стеной отец громко сообщил о моем приходе. Если он придет звать, надо будет вежливо отказаться. Так, чтобы не обидеть, — подумал я.
Но меня никто не позвал.
* * *
Отец ночевал дома. Ему звонили, и, если я подходил к телефону, на том конце вешали трубку. Он усмехался сквозь зубы. С работы возвращался поздно и всю первую половину дня отсыпался, а потом читал в кровати газету. Я приходил домой, и мы вместе молча готовили обед.
— Свихнуться можно, — однажды сказал он мне. — Давай выпьем?
— Тебе на концерт.
— А мы немного.
И я отправился за маленькой в магазин.
— Если ты и вправду надумал сделаться писателем, — сказал он, когда мы уже сидели за столом, — надо работать каждый день. Даже если не клеится, все равно.
— А если не пишется? — хмуро возразил я.
— Надо привычку выработать. Лентяй ты: больше мечтаешь, чем делаешь. Пора учиться ремеслу. Иначе ничего не добьешься. Такая профессия.
— Знаешь, иногда страшно начать.
— Нормально, — сказал он, — учись страх преодолевать. И потом, тебе уже пора привыкать подольше быть одному. В сочинительском деле главное решаешь один на один с самим собой, — он усмехнулся. — Побольше думай о жизни, артист. Ничего нового ты не придумаешь, но, может быть, научишься думать… А то возишься с этой девчонкой, да и с дружками тоже. Суета все.
— Мне с ними скучно, если ничего не сделал. Отец кивнул. Он задумался, а потом покачал головой и налил еще по одной:
— И без них скучно, когда все сделал, а, артист? Такая она и будет — твоя жизнь.
Я намазал ему бутерброд ливерной колбасой. Она называлась собачья радость. Он поблагодарил.
— Давай за наши успехи!.. И вот еще, ты понимаешь, что тебя в армию заберут, если бросишь университет?
Мы выпили, и я сказал, что уеду.
— Куда?
— Все равно… В Тарту.
— Найдут.
— Пусть! Я армии не боюсь, но и они тоже должны понимать, что я к ним не просился. Если возьмут — пусть пеняют на себя.
— Да, повезет им с тобой, я чувствую, — согласился он. — Огребут подарочек.
— Вот и Маше жизнь испортил, — сказал я и почувствовал, что неожиданно захмелел.
— Ну, это еще как посмотреть. Может, она вашу любовь как лучшие дни вспомнит, — и он подмигнул мне. — Что думаешь?
Мы оба рассмеялись нехорошим мужским смехом. И сразу сделалось легко, словно бы снежным воздухом повеяло из окна.
— Затопи печку, — сказал отец.
— Дымить будет.
— Ну и что!
Я разломал во дворе пару ящиков из-под картофеля, принес тонкие досочки и прихватил по дороге в дворницкой несколько поленьев. Огненные блики побежали по стенам, перекинулись на портьеру, осветили корешки книг. Книги покрылись слоем пыли. Я давно к ним не подходил. С тех пор, как сделался писателем.
— Скажи, невесело иметь неудачника отца?
— С чего ты взял?
— Не виляй.
Я задумался. Я ответил так, чтобы он поверил:
— Что считать неудачей?
— Может, ты и прав…
Он отвернулся. Подошел к окну, отдернул портьеру. Провел пальцем по запотевшему стеклу. Закурил.
— Читаешь без разбору. Смотри, не свихнись: в странном мире живешь. Может, тебе армия мозги вправит?
* * *
В тот день я не помню ни снега, ни дождя. Было сухо, ясно и холодно. Мартовская лыжня выводила на крутой склон, сворачивала за кусты и стекала вниз, накатанная и тугая, делала поворот возле черной поленницы у кромки льда и убегала сверкающей струной через белое озеро к зеленым соснам на том берегу.
Мама выехала из леса и окрикнула меня. В шерстяном костюме, в солнечных очках, с лицом, потемневшим от загара, стройная и сердитая на локоны, выбившиеся из-под шапочки, — она выглядела на тридцать.
— Здесь нельзя, — закричала мама. — Не смей спускаться!
Выбросив снег веером на развороте, она остановилась рядом, воткнула палки и сняла варежки.
— Не видишь разве — поленница.
— От конца спуска до нее метров двадцать.
— Поворот у тебя не отработан, а плугом там нельзя.
— Попробовать?
— Перестань… Пойдем. Но я уперся.
— Надо как-то поступить, ма… Я ведь мужчина?
— Учись обходиться без глупостей.
— Глупости делать — тоже надо уметь.
— Как твой отец, да?
Лучше бы она этого не говорила. Окинув взглядом сверкающие небеса, я оттолкнулся, объехал кусты и заскользил вниз. Сразу засвистело в ушах, легкие самшитовые палки откинуло назад.
Склончик-то не по мне, — метнулось в голове, — крутоват…
Снижая центр тяжести, я почувствовал вату в ногах.
Присел.
Можно лечь… Последнее средство!
Но удержался и уже начал разгибаться и палки подбирать под себя, когда лыжи подкинуло, — перед площадкой, которую я наметил для разворота, оказался трамплин, — пролетев метров пять, на оставшихся я развернуться не успел. Мелькнули серые торцы. Я выставил руки, отклонился на сколько мог…
Домой мы возвращались молча. Мама хмурилась. Я прихрамывал и, проваливаясь по колено в снег, тащил на себе обломки лыж. За всю дорогу она не обронила ни слова. Она уважала во мне мужчину — глупости делать я умел.
* * *
Перед концертом отец спал на кушетке, закрыв газетой лицо, в брюках, которые я ему отгладил. В печке гудело пламя, в полумраке алые всполохи плясали на потолке. Качались тени. Ровное похрапывание отца создавало уют.
Днем было хорошо и просто. Снимала напряжение, спасала пестрота исчирканного листа на ореховой крышке стола. Но убывал свет, вечер опускался, как темный занавес. И в сумерках приходило невнятное беспокойство, мучительное, как и всякая неопределенность. Наконец я собрался с духом и поехал в деканат.
Ивлев и Маша явились одновременно, у подъезда встретились. И мы отправились гулять. На улице было слякотно, странный снег мелькал вперемежку с дождем. Туфли промокли, из правого ботинка хлипким фонтанчиком брызгала грязь. Снег падал на непокрытую голову — белая шапка пружинила на волосах. Ивлев молчал. Трое, мы долго шли по набережной Фонтанки, толкались неловко на узком тротуаре, то и дело уступая дорогу друг другу. Наблюдали, как на том берегу самосвалы разгружаются через парапет и сброшенный снег тонет в черной воде.