– Он, наверное, нас уже ждет! – с катастрофой в голосе сказал Володька и налил по второй. На столе горкой лежали конфеты «Красная Шапочка» из редакционного буфета.
Выпили. Володька откусил полконфеты и схватился за телефон.
– Сейчас! Сделаю еще один звонок, и пойдем!
Звонил он всегда так часто, что казалось, бегал по Москве не по делам, а только от аппарата к аппарату. Если приходил куда-то, первое, что спрашивал: «Где тут от вас позвонить можно?»
Отзвонившись и допив бутылку, мы вышли на улицу. Был 1978-й год. Трамваи были красного цвета, троллейбусы – синего, в черных «Волгах» ездили начальники, люди творческих профессий предпочитали джинсы, кожаные пиджаки или замшевые куртки.
Володька был в джинсах и в пиджаке из кожзаменителя, в левой руке держал объемный темно-коричневый портфель, в правой – сигарету с фильтром «Столичная». Если сигареты не случалось, правая рука периодически оглаживала маленькую бородку, что по-чеховски прижилась на его щекастом лице.
Я был одет попроще, таких, как я, можно встретить на улицах многих европейских и североамериканских городов: высокий, худой, взгляд задумчивый, пиджак буклированный, а походка, будто человек заблудился и не знает, куда идет.
На метро доехали мы до «Пушкинской», оттуда бульваром до Петровки. Вот тоже – народ наш православный, шапку перед барином ломающий, в церквях истово крестящийся, вечно у Бога канючивший то того, то этого, а на поверку: церковь Святой Варвары – улица Варварка, Сретенский монастырь – улица Сретенка, Высокопетровский – улица Петровка. Коротко и без почтения.
Дошли до Петровки, а там налево, да направо – тут тебе и МУР легендарный. Выписали нам пропуска, и окунулись мы в его нутро, поджав хвост, любопытствуя. В маленькой комнатке в гнездах пистолеты, револьверы, маузер… за каждым преступление, чья-то судьба. Экскурсовод показал золоченый с растительным орнаментом браунинг: «А это вот лично Берии. Почему-то у нас оказался… Посмотрите».
Но я поосторожничал взять, будто заразный он.
Потом перешли в две другие комнаты смежные, и там меня удивил станок по производству фальшивых денег. С гордостью за умельца майор рассказал, что на следственном эксперименте тот за 20 минут изготовил печать их отдела. А деньги печатал не для пьянок в «Арагви» и покупки машины, а для изобретательства. Были там еще экспонаты, но меня заинтересовал этот изобретатель, и я спросил: «Сколько ему дали?» Майор сказал, что он отбывает срок в психбольнице, потому что признан сумасшедшим.
После музея мы отправились обратно в редакцию. Володька был «свежей головой», однако пройти мимо «Гвоздики» не мог. Будто дьявол поместил ее на подступах к идеологическому рупору московской комсомолии. Конечно, не всякий мог открыто посетить «Гвоздику» в рабочее время. Невозможно было увидеть здесь завотделом пропаганды или ответственного секретаря, а вот заведующему отделом иллюстраций как бы негласно позволялось, спортивному обозревателю не возбранялось, поэту прощалось, а корреспондентам считалось зазорным не поторчать там в окружении какого-нибудь газетного старожила.
И в этот раз за столом с нами угнездились еще собратья по перу. А я все еще думал про фальшивомонетчика: да, он ограбил, хотел ограбить государство, но не людей, он не вытащил кошелек у старушки, не отнял рубль у пионера, не обсчитал домохозяйку в магазине, он хотел взять у государства маленькую толику того, что оно недодает своим людям, и потратить деньги не на капризы любовницы, а чтобы реализовать свой талант. «А не это ли самое главное?!» – думал я, глядя на гомонящих, сующих в тарелку окурки газетчиков, у которых тоже был свой талант, пусть маленький, но свой, родимый, кровный. И они всегда говорили после второго-третьего стакана, что завтра, с утра, обязательно сядут за настоящую работу, вот только разделаются с делами, расплюются, снимут с себя эту обязаловку, а он… он не ждал, не клянчил – сам хотел добыть денег, не кланялся в пояс, не лицемерил, не обивал пороги в Комитете по изобретениям, а может, обидели его там отказом, непониманием…
* * *
Прошел год… и судьба занесла меня в усадьбу Мальвинское, то есть у нас она числилась как усадьба, принадлежавшая Черткову – сподвижнику Л.H. Толстого, а в действительности – филиал психиатрической больницы. В силу каких-то причин больница решила освободить усадьбу, и ее нужно было принять по акту.
Если бы Чертков знал, во что превратится его усадьба, он бы сам с ума сошел. Сумасшедших уже выселили, осталось только несколько тихих, помогавших догружать, перевозить вещи в основную больницу расположенную, кстати, тоже в усадьбе, только в большой кирпичной. А тут – дом деревянный, внутри все белое и между этажами – сетка, тоже белой краской крашенная. От этой белизны назойливой аж озноб шел по телу. Я даже спросил у одного сумасшедшего, который вытаскивал хлам из подлестничной каморки: не раздражает ли его белый цвет? На что он, посмотрев на меня внимательно, спросил: «А разве это белый?» И засмеялся.
Осмотрел я дом, подписал совместно с медначальником акт, а печать поставить – нет печати. Поехали мы в основную больницу – прямо, потом налево и налево, а если направо – там другой сумасшедший дом, я туда тоже ездил: поселковый совет и главврач просили разрешения сломать церковь, что стояла посреди маленькой площади и мешала разворачиваться автобусу. Помню, шел вдоль высокого бетонного забора, за которым раздавались голоса больных, и думал: как хорошо, что забор высокий! Но тут он неожиданно кончился, и остались только столбы, а больные в синих халатах с лопатами и граблями в руках – рядом. Я вприпрыжку. Потом спросил главврача: «Почему забор только наполовину?» Он сказал: «Денег недостаточно выделили, на эти деньги можно было сделать или маленький вокруг всей территории, или большой, но наполовину».
Поехали мы налево, и здесь нас обогнали две иномарки, которые в то время были большой редкостью в нашем отечестве. Когда мы подъехали, иномарки уже стояли во дворе больницы. Я спросил у подвернувшегося санитара: «А что это за машины?» Он помолчал, а потом, понизив голос, с гордостью сказал: «Это к одному нашему сумасшедшему ремонтироваться приезжают. Он и приемники заграничные ремонтирует, и телевизоры!»
Почему-то я сразу подумал, что это тот самый фальшивомонетчик. Захотелось увидеть, поговорить, но судьба торопила закончить дело и мчаться, ехать, плестись к своему дивану – свидетелю и соучастнику создания юмористических произведений. Если бы я теперешний мог подкрасться к тому себе молодому, я бы розгами! Розгами! Не вырезай листья! Сажай дерево, а листья сами на нем вырастут! Не выдумывай, а смотри вокруг и записывай! Запоминай! Потому что не выдумать тебе твоими куриными (петушиными) мозгами то, что выдумывает жизнь!
Обидно же! Изъездил столько усадеб, монастырей, описывал состояние фундаментов, стен и кровли и не фиксировал жизнь, хотя видел: коммунальные квартиры в Высоцком монастыре и красные звезды на воротах Владычного; кожно-венерологический диспансер в Николо-Угрешском и туберкулезный в Демьянове; диван, на котором умер Поэт и который выбросили под дождь, освобождая литфондовскую жилплощадь. Не записал рассказы старушек о бывших владельцах и дачниках, о том, что Сергей Рахманинов – хороший человек, потому что «тихо играл свою музыку – людей не беспокоил». И как помпезно отмечалось 150-летие Салтыкова-Щедрина в Большом театре, а мужики экскаватором разрыли могилу его матери – Салтычихи, искали драгоценности…