Аньес прикрывает глаза. Словно это было вчера! И она, малышка Аньес — «умница-разумница, скромница наша, никогда словечка поперек не скажет!», как говаривала мадам Бризар. А как я могла вести себя иначе, отзывается Аньес долгие годы спустя и резко выкручивает руль, чтобы не сбить мопед, в последний момент свернувший налево. Оборачивается и грозно смотрит на владельца мопеда, крутя пальцем у виска. Я сразу поняла, что другим девчонкам не соперница. Но все равно выбрала их! Могла бы найти себе подруг под стать. Я все понимала, но несчастной себя не чувствовала… Не помню, чтобы когда-нибудь ревновала или завидовала. Наоборот, гордилась, что я их подруга! Ну, комплексы-то были, раздается внутри тоненький тетрадочный голосок. Порой тебе бывало обидно. Тебя всегда выслушивали в последнюю очередь, да к тому же ты была обязана со всем соглашаться. Ты, лживая девочка, так старалась понравиться, так подстраивалась под чужое мнение. «Вот ведь сволочь», — отвечает Аньес голоску, который уже ни за что не хочет молчать.
Иногда она спрашивает себя, а надо ли было записываться на эти семинары для супружеских пар. Вначале она просто хотела излечить Ива от приступов ревности, но мало-помалу, как-то незаметно, втянулась в эту историю сама. И поскольку там нужно было все время «якать», у нее больше не получается отмахиваться от проблем. Она оказалась лицом к лицу со своим прошлым. Ее никогда не учили говорить «я». Начинать фразу с «Я». Мать была в этом вопросе неуступчива. Говорила, что ни в коем случае нельзя начинать письмо с местоимения первого лица единственного числа. И Аньес привыкла думать о себе в третьем лице, как о некой безупречной и успешной даме, которая не дает воли чувствам, никогда себя не жалеет и не задумывается о том, кто она на самом деле. У нее были красивые дети, любящий муж и неплохая работа. Ее зарплаты хватало на маленькие радости жизни — путешествия, горнолыжные курорты зимой, вторую машину, театральную студию для Селин, секцию тенниса для Эрика, занятия с психологом…
Ты мечтала, чтобы на тебя тоже обратили внимание, чтобы тебя похвалили, но сама всегда была слишком незаметной и удобной, хотела всем нравиться и по пути забыла, кто ты есть. Потому тебе и с Ивом так хорошо: он не оценивает тебя, не судит, а считает самой красивой, самой умной, самой лучшей. Он окружил тебя обожанием, вознес на пьедестал. И это ты называешь прекрасным именем «любовь»? «Заткнись! — орет Аньес, подъезжая к дому Клары. — Я ему даю жить спокойно, не подозреваю в изменах на каждом шагу. Я уважаю его…» — «Ясное дело, ты не ревнуешь! Ты его едва замечаешь, ты не знаешь о нем ничего, только позволяешь безумно любить тебя… Все берешь и ничего не даешь. Живешь, как незамужняя! Легче всего читать ему лекции о ревности, о его неверии в себя, строить из себя мадам Всезнайку. А ты не спрашивала себя, почему он страдает? Может, в этом есть и твоя вина. Может, он прав, когда думает, что ты его не любишь». — «Довольно!» — кричит Аньес, пытаясь припарковаться на темной улочке. Мелкий дождик сеется на лобовое стекло, она включает дворники, но все равно ничего не видит. Наклоняется вперед, чтобы не наехать на пешехода. Могли бы хоть фонари повесить, уроды! Не припаркуешься! Пока я дойду до Клары, моей укладке пипец! Она видит свободное место, тормозит, дает задний ход, ломает ноготь о рычаг переключения скоростей и останавливает машину, обливаясь слезами.
А наверху, на кухне, Клара с Жозефиной дорезают колбасу и раскладывают соленое печенье к аперитиву. Жозефина наблюдает за подругой. Что-то не похоже на Клару — кормить их крекерами из универмага. Обычно у Клары целый хоровод закусок: и маленькие серые креветочки, припущенные на сковороде с крупной солью, и кусочки выдержанного мимолета[48], купленного на другом конце Парижа, и ломтики лосося или тунца, и тофу в соусе из сои с кунжутом. Подруги вечно жалуются, что, когда приходит время идти к столу, они уже сыты. «Вкусно поешь — добрее станешь и язык развяжется», — изрекает Клара в синем кухонном переднике. Будь все как обычно, они бы сейчас обсуждали ее, Жозефины, факс и покатывались со смеху. Клара бы требовала подробностей: велик ли член у того парня в поезде, вид справа, вид слева, заостренный или крючком, и какие позы лучше всего годятся для вагонных полок. Обычно она зажигала на столе свечи, провозгласив «Да начнется праздник!» и выстрелив пробкой от шампанского. Обычно они танцевали, вопя «Как я люблю тебя» в подражание Джонни Холлидею. Обычно они сразу начинали потешаться над Амбруазом, Ивом и Дэвидом Таймом, мужем Люсиль, и хохотали до колик. Обычно до прихода остальных они успевали зарядить косяк из травки, которую Касси таскает Кларе, обычно…
А сегодня она даже не спросила, как там Жюли.
Сегодня явно необычный вечер.
И дальше настроение не улучшилось. Пришла зареванная Аньес: Жозефина и Клара сумели понять лишь то, что в машине она сама с собой поцапалась и сломала ноготь.
— Французский маникюр, сто сорок франков! Не считая чаевых! Вся моя жизнь псу под хвост, — всхлипывала она. — Мне стыдно, мне стыдно, все не так, не так, с самого начала…
Она вытирает нос о розовый ангорский свитер. Ворс примялся и склеился, пудра свалялась толстыми розовыми бляшками, похожими на ожоги, по щекам струятся черные потеки туши. Жозефина хватает бумажный платок, сажает подругу на диван и обнимает крепко-крепко.
— Поплачь, моя птичка, поплачь, это полезно… Пореви как следует, как маленькая, чтобы мамочка тебя приласкала…
Она находит те же слова, какими успокаивает своих пупсиков, слова эти утешают, напоминают о детстве, и Аньес принимается реветь в три ручья.
— Никогда она меня не ласкала! У нее на это времени не было! Ты ведь сама знаешь!
Мадам Лепети убирала все квартиры в доме. Она одна воспитывала троих детей; муж-спецназовец ее бросил, ушел к соседке снизу. Есть такая порода мужчин, горе семьи. Вроде и не бил, не орал, как многие другие. Просто спустился этажом ниже. И перестал с ними знаться. Он даже не дал себе труда переехать куда-нибудь, чтобы скрыть свое счастье — их несчастье. Он наслаждался им под полом у бывшей семьи. Свое упоение новой жизнью и новой женщиной он демонстрировал прямо у них под ногами. Они ходили на цыпочках, боялись случайно топнуть, настолько абсурдной им казалась мысль, что там, внизу, он решает свои кроссворды, смеется, раздевает другую женщину, ложится на нее — там, внизу. Он обрек их на жизнь в тишине. В тишине вечных слез, которые они проливали тайком, опасаясь, что он услышит. Они были обречены стыдиться своего страдания. Аньес скорее умерла бы, чем прошлась по счастью своего отца. Она дрожала как осиновый лист, спускаясь по лестнице или в лифте — вдруг случайно наткнется на него или на его любовницу. Посылала братьев на разведку, если куда-то выходила. Один раз, всего лишь раз, она осмелилась наброситься на него и обозвать негодяем. Он дал ей такую оплеуху, что она скатилась по лестнице. Весь дом потом судачил об этом. Потом узнала мать, и Аньес получила еще две оплеухи. «Я корячусь изо всех сил, воспитываю вас, чтобы вы ни в чем не нуждались, чтобы все было как раньше, а ты решила прославиться на весь дом! Делай как я — не обращай на них внимания! Плевать мне на твое горе, у меня что, своего горя мало? Я с ног валюсь, убиваюсь, только чтобы платить за квартиру и никуда не съезжать, чтобы не потерять лицо, чтобы тебе и твоим братьям повезло в жизни больше, чем мне! Или хочешь, чтобы мы в глухомань какую переехали? Нет уж, дочка, надо бороться до конца!» За локти на столе или пальцы в тарелке Аньес и ее братья получали от матери чувствительный укол вилкой. Дети вечно тряслись в ожидании нагоняя. Оба старших брата Аньес при первой же возможности сделали ноги. Один устроился электриком в Монпелье. О втором не было ни слуху ни духу, и мадам Лепети всегда открывала газету со страхом, боялась обнаружить его имя в разделе криминальной хроники.