Эдуард вернулся к столу с плащом в руках. Сказал, что ему, к величайшему сожалению, пора уходить. Роза была уже пьяна вдрызг. Она взялась откупоривать четвертую бутылку прованского вина. Придвинувшись к Эдуарду и тыча ему в грудь и живот донышком бутылки, она объявила, что и сама намерена заняться коллекционированием игрушек Потом соскользнула на пол, села в позу «лотос» и залилась слезами. Юлиан ван Вейден сгорал от стыда, глядя на всхлипывающую мать. Он покраснел до корней волос. Остановил пластинку с причудливыми песнопениями Брюса Спрингстина, сунул ее под мышку, обошел стол, прощаясь за руку с гостями, и удалился в свою комнату, где тут же загремел телевизор.
Ни Лоранс, ни Эдуард никак не могли утешить рыдавшую Розу ван Вейден, которая по-прежнему сидела в позе «лотос» у их ног. Одурманенная прованским вином, Роза вдруг решила поведать им историю своего детства по-нидерландски. Каковой рассказ постепенно вылился в подробнейшее изложение мультфильма Вилли Вандерстеена «Suske en Wiske», позже вышедшего на французском под названием «Боб и Бобетта, Сидони и Ламбик».
Эдуард знаками умолял Лоранс поскорее сбежать отсюда. Но Лоранс не желала уходить, она тоже расплакалась и села на пол рядом с подругой в позе «лотос»; обе женщины принялись подсчитывать, сколько подгузников было использовано в раннем детстве Адрианы (теперь уже четырехлетней). Установив цифру 2240, они в ужасе разохались и начали вычислять стоимость всех этих подгузников. В результате Роза разрыдалась еще пуще, вопя, что все эти траты разорили ее вконец. Попутно она осыпала ругательствами Эдуарда, который спал стоя, держась за свой плащ, как за лестничные перила или поручень катера в антверпенском порту, идущего против ветра из гавани вверх по течению Эско. Она тыкала пальцем в Эдуарда, указывая на него Лоранс и проклиная на все лады:
– Это его игрушки виноваты… Игрушки этого мерзавца!..
И Роза ван Вейден рассказала, как она играла с машинками в Херенвене, на берегу озера Эйсель, когда умирала ее мать. Ей было тогда не четыре года, как Адриане, но пять, уточнила она, торжественно воздев кверху палец. Ее бабушка с материнской стороны – та самая, у которой проводила каникулы Адриана, – схватила Розу за плечи и с помощью няньки кое-как дотащила до комнаты умирающей. Роза сжимала в правом кулаке игрушечный «ситроен». Женщины подталкивали ее к постели, но она билась и изворачивалась у них в руках. Тогда они приподняли ее так, что она не доставала ногами до пола и могла только брыкаться. «Поцелуй свою маму. Поцелуй ее!» – говорили они по-нидерландски, и девочка, сотрясаясь от рыданий, коснулась губками мертвенно-бледной, скользкой от пота щеки матери. Но это неожиданное, болезненное ощущение чего-то податливо-мягкого и холодного привело в транс маленькое сопротивляющееся тельце. Она упала навзничь, ударившись головой об угол ночного столика и выронила свой «ситроен». Едва она приподнялась, встав голыми коленками на паркет, как получила жестокую затрещину от бабки, оравшей: «И ты смеешь играться с машинками, когда мать на смертном одре! Поцелуй ее сейчас же, в последний раз!»
Роза ван Вейден так и не узнала, что случилось дальше. Может, она и в самом деле поцеловала в щеку труп матери. А может, потеряла сознание. Впоследствии Роза участвовала в национальных соревнованиях по плаванию и прыжкам в высоту, дважды поднималась на пьедестал почета. Эдуард никак не мог уловить связь между этими спортивными подвигами и смертным одром матери. Лоранс, сидевшая на полу, положила голову Розы к себе на колени, прижала ее к животу, к платью из серого тусора. Роза легла, свернувшись калачиком.
Эдуард дослушал захватывающую историю о машинках и смерти, незаметно пятясь и натягивая плащ; потом стремительно вышел.
«Мама, зачем ты придумала себе это путешествие к смерти!» Среди ночи Лоранс внезапно проснулась. Приподнявшись на локте, она вспоминала больно ранивший ее сон. Накануне она слишком много выпила. Она вгляделась в светящийся циферблат будильника. Два часа ночи. Лоранс села на постели. И подумала о матери – безупречно подкрашенной, тщательно одетой и молча сидевшей на берегу Женевского озера. Сколько Лоранс помнила мать, та всегда была склонна к депрессиям, преувеличенно сентиментальна, очаровательна, плаксива, любила читать мораль, чего особенно не выносил Луи Шемен, восторгалась всем подряд и постоянно глотала какие-то лекарства. И тут ей вспомнился сон, от которого она проснулась. Там был Эдвард со шлемом на голове. В этом сне его звали именно Эдвардом. Ей хотелось называть его Эдвардом – так, как произносила это имя Роза. В самом конце сна он почему-то остался почти голым, но все еще в шлеме и явно желал ее. Он с трудом распутывал грубую рыбачью сеть, которая сковывала его движения, не позволяя приблизиться к ней. Но как только Эдвард склонился над нею, его дыхание обожгло ее лицо, и все тело вспыхнуло огнем от его близости. Лоранс осторожно приподняла простыню, взглянула на тело спавшего рядом мужа. Он был гораздо красивее Эдварда. Но она-то любила Эдуарда, вернее, Эдварда, поскольку Роза именно так произносила это имя, поскольку тот сон повелевал ей называть его именно так.
Лоранс всегда считала, что ей не нравится нагота. Живя с Ивом, она не очень любила показываться ему обнаженной. В наготе Ива было что-то торжествующее, хвастливое. Она же никогда не спала голой: любой предлог – боязнь замерзнуть, начинающийся грипп – мешал ей уснуть, и она тотчас натягивала ночную сорочку. А вот с Эдвардом ей почему-то начала нравиться ее нагота, хотя по ночам, когда злая бессонница не давала ей сомкнуть глаза и она вновь погружалась в свое безнадежное одиночество, даже если он лежал рядом, ей случалось что-нибудь накидывать на себя. Она одевалась не потому, что зябла. Она одевалась потому, что он спал. То есть покидал ее. То есть предпочитал ей сон – или сновидение.
Ее мучила жажда. Слишком много она выпила накануне. Она встала с постели, чтобы напиться. Но, заплутавшись в темноте, угодила в гостиную, наткнулась на громоздкий Bosendorfer и стала ощупью пробираться в кухню. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь убаюкал ее. Хотелось уткнуться лицом в теплый кошачий живот. Хотелось иметь ребенка. Она сидела в кухне, на черном табурете, как всегда, напряженно выпрямившись и держа в руке стакан с холодным молоком. И вдруг у нее из глаз брызнули слезы.
Обрывки сна, где Эдвард выпутывался из рыбачьей сети на берегу озера, никак не выходили у нее из головы. Нет, то был не Эдвард, то был маленький Уго, он нес ее на руках, его одежда вымокла, лицо неузнаваемо изуродовала грязь не то со дна канавы, не то из глубин Женевского озера. Она дрожала в его руках. Он прижимал ее к себе, и она ощущала холод его мокрого живота. Он бежал, крепко обхватив ее руками. Да, это был Уго, он бежал, неся ее на руках. Его живот был обнажен. Он весь был обнажен. Это был голый мокрый младенец.
Она принесла джинсы и положила их рядом с собой на кухонный стол, возле стакана молока. Встав, она натянула их, пошла в гостиную, в яростном порыве села за рояль, яростно заиграла баркаролы, вальсы, экспромты. Она сидела прямо, в своей обычной, напряженной позе, за концертным роялем, который служил ей уже восемь лет. Зато руки ее отличались изумительной гибкостью. Хоть они-то, по крайней мере, беспрекословно повиновались ей. Она играла легато. Знала, что все связывает этими легато. Ее педагоги возмущались подобной манерой исполнения. Зато она никогда не злоупотребляла правой, «громкой» педалью. Играла великолепно, с безупречным мастерством и чувством. Просто в ее игре никогда не оставалось ни единой отдельной, свободной ноты для нее самой. Ни одной лазейки, где звук мог бы уединиться, затеряться или, наоборот, возникнуть. Музыка звучала восхитительно, но в этом вечном, неразрывном легато крылся какой-то надрыв. Эдуард однажды заметил Лоранс, что, возможно, легато передалось самой ее жизни, самым обыденным поступкам, вплоть до манеры есть, вплоть до манеры любить. Она все соединяла, все связывала, все фиксировала, все стягивала воедино, скручивала в тугой узел. И – душила.