Ванька, у которого от жары и волнения вправду изрядно пересохло в горле, разговорил пожилую служанку, задержавшись на нужное время, и исхитрившись сунуть незаметно записку молодой жене полковника, выглянувшей из своей спальни, как мышка из норки.
— Передай, что ответа не будет… — шепнула, как выдохнула, блудливая полковница, стрельнув глазами на закрытую дверь, ведущую в кабинет мужа, — Ступай!
— Чтоб я ещё раз… — вымученно выдохнул он, выйдя наконец из прохладного, хотя и несколько затхлого дома в раскалённый на солнце, пахнущий пылью проулок, и зная прекрасно, что будет, наверное, ещё и не раз, и не два… потому что, а куда он, на хрен, денется?
Впрочем, думать об этом особо не хочется, как и о том, что с ним может быть, случись записке попасть не в те руки…
Сняв картуз и расстегнув сюртук, он отошёл подальше, в тень, прислонился спиной к прохладной стене и, отмякая от недавнего стресса, стал бездумно наблюдать за проезжающей мимо повозкой, влекомой пожилым меланхоличным осликом с седой мордой. Повозка, отчаянно скрипя и вихляясь всем деревянным телом, всё ехала и ехала, а хозяин, древний восточный человек, шёл, улыбаясь беззубо всему на свете, кажется, и сам скрипя при ходьбе.
Решив, что заслужил отлучку до самого вечера, а Казимир Бенедиктович, буде какие вопросы возникнут, прикроет, Ванька решил заняться своими делами. В самом деле, ну вернётся он в штаб, и что? Сейчас, после полудня, господа офицеры изволят отдыхать, и его старания всё равно не оценят.
Помогать же, хм… коллегам по офису? Увольте! Писаря с поседевшими на службе мудями совершенно замечательно умеют перекладывать свою работу на других, получая затем начальственную благодарность за сделанное не ими. Проверено!
А уж если так… Он, Ванька, как и вся почти дворня, умеет вполне сносно уклоняться от работы, создавая притом видимость самой бурной деятельности, сохраняя расположение господ и своё место в иерархии домашних слуг. По крайней мере, в теории…
Отлипнув от стены, он поспешил на рынок, не торопясь, впрочем, выходить на солнце и по возможности стараясь перемещаться в тени. И пусть из-за этого дорога удлиняется кратно, но очень уж жарко сегодня.
Дарёная шоколадка жжёт душу, и хотя сладкого хочется буквально до дрожи и одури, но что такое одна шоколадка⁈ Сейчас, при штабе, его поставили на довольствие, и он уже мал-мала отъелся, но порции здесь, в осаждённом городе, всё ж таки маловаты для растущего организма.
— С дороги, с дороги… а ну, кому говорю⁈ — несколько нарядных, и от того взмокших от этой лишней, дурной нарядности казаков, едущих впереди процессии, раздвигают толпу конскими крупами и матом, размахивая зажатыми в кулаках нагайками, но впрочем, не пуская их в ход. Здесь попробуй только… ответят, и так ответят, что мало не покажется!
— Горчаков… — прошелестело в толпе, и Ванька, зажатый по бокам меж двумя дородными, сдобно пахнущими матронами, буквально прижатый носом к широкой спине какого-то рослого мастерового, дальше всё больше слышал, чем видел.
Впрочем, и видел, и слышал он немного, успев, как толпа стала рассасываться, ухватить жаждущими глазами хвост кавалькады, шапки с киверами и конские жопы. А слухи и разговоры… впрочем, чёрт с ними! О чём умном могут говорить обыватели в толпе?
— Укра-али! — разнеслось над городом женское, горестное, сбивая его с мыслей и хода ноги, — Ой батюшки светы, ой лышенько… люди добрые, рятуйте!
Очень скоро, по горячим следам, вора нашли, и людской шторм, густо пахнущий потом, луком и чесноком, а ещё адреналином и злобой, вынес Ваньку в передние ряды безо всякого на то его желания.
— С-сукин сын… — тяжёлая затрещина мастерового пошатнула вора, удерживаемого, как распятого, двумя дюжими торговцами, стоящими с кирпично-свирепыми физиономиями, — воровать⁈
— А ну-ка… — коротко приказал мастеровой помощникам-доброхотам.
— Нет-нет-нет… Христом-Господом молю! — взвился над рынком пронзительный, срывающий на хрип фальцет молодого совсем ещё парнишки, чернявого, южного вида. Задёргавшись, как в эпилептическом припадке, он завыл гиеной, бешено завертел головой, пытаясь вырваться, зубами вцепиться в держащих его людей.
Было во всём этом что-то неестественное, какая-то пусть не бесовщина, но всё ж таки что-то далеко за гранью нормального, человеческого. А пена изо рта и глаза, забегавшие в орбитах с неестественной скоростью, заставили народ в толпе закреститься испуганно.
Но вцепившиеся в него мужики, вместе с подоспевшим доброхотом из толпы, удержали вора, а потом, вчетвером, подхватив его за ноги, грянули его о камни, и снова…
… и снова. При полном одобрении собравшихся.
Разошлись почти тут же, и вор остался лежать, пуская пузыри и хрипя, выгнувшись изломанной свастикой. Живой.
Но Ванька уже знает, что ненадолго, и это тот самый случай, когда милосердней убить. Теперь вор будет умирать, и умирать мучительно. Быть может, через несколько дней, а может быть, если ему не повезёт, то смерть растянется на недели и даже месяцы…
Передёрнувшись всем телом, попаданец заспешил прочь, как никогда остро ощущая, как он рисковал, воруя ради того, чтобы просто поесть.
— … всякой сволочи! — протискивая через народ, он ненароком услышал разговор двух женщин из простонародья, взбудораженных происшествием, и настроенных, судя по всему, очень воинственно. Одна из них оглянулась на него, и Ванька на всякий случай приотстал, ибо ну их к чёрту… доказывай потом!
Настроение… впрочем, дело прежде всего, и, потолкавшись на рынке, он крайне удачно выменял шоколад на полторы дюжины больших галет и три фунта ссохшегося, почти каменного, кисловатого изюма, сдобренного песком и засохшими муравьями.
— … на четвёртой батарее… — слышит он невольно, скользя через людской поток.
— … сам Государь-Император…
— … Иерусалим, — и это, к слову, в глаза многих и многих, очень веский повод для войны!
Немалое число простонародья ощущает войну едва ли не священной… потому что Иерусалим, и Гроб Господень, и православие, и противопоставление «Они» и «Мы», и…
… так, быть может, ощущали себя жители Константинополя перед его падением! А так ли это, и сколько здесь пропаганды, кликушеской истерики прессы и Церкви, Бог весть…
Для попаданца эта