и на Кешу, но внутри росло, поднималось глухое раздражение. Он считал себя русским — и не только по паспорту, но был смугловат, и чёрные волосы вились не слишком по-славянски, да и к шуткам такого рода он уже привык — это когда от своих. А чужим, в зависимости, конечно, от ситуации, мог и в рыло дать. Сейчас он смолчал и отвернулся к окну, а старик не унимался — но уже тише и неразборчивей что-то бормотал, посмеивался и беседовал то ли сам с собой, то ли с каким-то невидимым собеседником. Мишка мало интересовался историей своей семьи и уж тем более вопросами крови. Знал, конечно, про деда, расстрелянного перед войной, а потом реабилитированного, знал про второго — с отцовской стороны, прошедшего войну, загремевшего в лагерь уже в середине пятидесятых, и потому просидевшего недолго. Знал, что были в роду и татары, и, возможно, евреи (об этом как-то намекнула тогда ещё живая бабка), но всё это его не особо занимало. Да и история страны не слишком увлекала. Да, с интересом прочёл и Шаламова, и Солженицына в машинописных копиях, которые изредка приносил отец и каждый раз брал с Мишки клятву, чтобы «никому», и чтоб из дома не выносить! Прочёл, проникся, но всё это не трогало, было далеко, где-то там, в прошлом — ведь прошло же. Ведь и средневековье когда-то было, и ужасов там было не меньше. А тут разобрались, разоблачили и даже наказали некоторых. Сейчас-то всё по-другому. Отец смотрел грустно, но не спорил, а только тянул задумчиво:
— Ну, это как посмотреть, — и уходил к себе. У него была отдельная конура: мастерская, переделанная из встроенного стенного шкафа, а мать так та вообще подобные разговоры пресекала сразу.
От остановки шли между домами по плохо расчищенной, не посыпанной песком скользкой дорожке, мимо обледеневшей помойки и, если бы Мишка не держал старика крепко под руку, тот бы, конечно, упал. Место было тихое, глухое и Мишка подумал, что, если сейчас дать разок по роже, как следует, и сунуть эту старую сволочь в сугроб, то никто до утра его и не найдёт… а там — ну, замёрз старый алкаш, кому нужен. Подумал и засмеялся — надо же, до чего довёл его паршивец. Он даже не сообразил, что первым делом вспомнят о нём — ему же поручили довести пенсионера до дома, а лишь удивился тому, что ему вообще могла прийти в голову такая мысль.
Старик жил на третьем этаже большой блочной девятиэтажки — их много настроили в последние годы, город разрастался, разбухал, поглощая окраины, и некогда пригородная деревушка стала городским районом с неофициальным названием ГДР — Гражданка Дальше Ручья. Лифт на Мишкино счастье работал, и ему не пришлось тащить еле передвигавшего ноги старика на себе вверх по лестнице. Он несколько раз надавил на кнопку звонка — никто не открыл, стал охлопывать Кешу и шарить по его карманам в поисках ключей. Старик возмущённо заклокотал, но Мишка легонько двинул его локтем под ребра, и тот успокоился. Ключи нашлись, в квартире было темно и тихо. Мишка нашарил выключатель, и когда загорелся свет, удивился порядку и чистоте в маленькой прихожей — как-то не вязалось это с расхристанным и грязноватым стариком. Квартира оказалась двухкомнатной, Мишка подумал, что возможно это коммуналка, а тогда ему надо доставить подопечного в его комнату, и, не снимая ботинок, прошёл к одной из дверей — старик отрицательно замычал, и тогда Мишка толкнул вторую. Дверь оказалась не заперта, и это явно была комната Кеши. Незастеленная узкая кровать, разбросанные вещи, въевшийся запах старого тела и… портрет. Огромный поясной портрет Сталина занимал всю стену над Кешиной кроватью. Портрет был без рамки, с неровно обрезанными краями. Видно выдирали его из рамы второпях, да так не подравнивая и оставили, растянув на стене маленькими гвоздиками.
Кеша уже без пальто и шапки, но не сняв обувь, прошаркал мимо и упал не раздеваясь в разобранную постель. Поворочался, устраиваясь поудобнее. Мишка повернулся и уже собрался уходить, когда вдруг старик совершенно трезвым и чётким голосом в спину ему сказал:
— Не можешь ты, жидёнок, быть живой. Я тебя сам, лично добил. И теперь она моя, моя — понял?
У Мишки снова возникло страстное желание врезать Кеше, ну хоть разок, ну пусть не по морде, а как-то аккуратно, чтоб следов не оставлять. Он медленно повернулся, но старик уже спал, и слюна пузырилась на дряблых губах. Мишка с отвращением посмотрел на спящего и вновь направился к двери, но по дороге зацепился взглядом за книжную полку — чего он вообще не ожидал увидеть в этой комнате. На одинокой полочке, приколоченной над маленьким письменным столом, стояло с пяток книг и несколько самодельно переплетённых томов. Мишка уже встречал такие — именно так выглядели машинописные копии того, что приносил отец — потому и заметил. Книги оказались ерундой — какие-то наставления по политработе и уставы караульной службы, а вот перепечатки его поразили. Там был и Шаламов, так ошеломивший его когда-то, и Солженицынский «Один день» — впрочем, не перепечатанный, а выдранный из журнала и переплетённый, и даже не читанный ещё им Оруэлл, о котором отец говорил с придыханием, но так пока и не принёс. А ещё на столике стоял магнитофон, бобины были поставлены, плёнка заправлена, и Мишка не задумываясь щёлкнул тумблером. Звук шёл откуда-то сбоку, и Мишке потребовалось время, чтобы сообразить, что идёт он из наушников, скрытых под брошенной на стол газетой. Он достал их, попробовал слушать, но громкость была на максимуме, и ему отшатнувшись пришлось сначала уменьшить её до приемлемого для не глухого уровня. Пел Галич. Мишка никогда не слышал этих записей, но сами песни знал — некоторые из друзей отца, играли на гитарах и неплохо пели. Он помнил, что эти песни пелись обычно под конец, когда все уже изрядно выпили, а случайные гости ушли, и остались только свои. Он слушал их одну за другой, стоя у стола, и так увлёкся, что пропустил щелчок дверного замка, и повернулся, только когда чистый девичий голос, перекрыв хрипотцу, стонущую в наушниках, настороженно спросил:
— А что вы тут делаете?
Он сдёрнул с головы наушники, выключил магнитофон и многословно, сбиваясь и повторяясь, стал объяснять, кто он и как тут оказался. Он даже не понимал толком, что говорит, потому что огромные, удлинённые к вискам зелёные глаза, с удивлением и любопытством смотревшие на него, начисто отшибли способность думать и связно излагать. Она поняла, о чём речь, и бросилась к постели.
— Папа!
Старик сладко пускал пузыри. Она стащила с него ботинки, наверно, собиралась и раздеть, но застеснялась гостя.
— Ему совершенно нельзя пить. Доктор сколько раз ему говорил. Вы уж извините, что столько беспокойства вам доставили.
— Что вы, что вы. Это вы извините, я тут вам натоптал, — Мишка стал неохотно продвигаться к выходу, а в дверях комнаты остановился. — Кстати, меня зовут Михаилом.
Она улыбнулась:
— Маша.
Мишка уже пришёл в себя, и к нему вернулась обычная развязность.
— Хорошо получается: Маша и Миша… Маша и Медведь, — и засмеялись уже вместе.
Она проводила его до выхода из квартиры, он всё медлил, но у самой двери решился.
— Маша, а можно я приглашу вас погулять? Можем сходить куда-нибудь: в кино, в кафе или просто погуляем, а? Тем более у меня завтра отгул, честно заработанный за сопровождение вашего папы.
Она засмеялась чистым переливчатым смехом.
— Понятно. И вы хотите потратить его на сопровождение дочери. Ну, что ж — завтра у меня лекции заканчиваются рано — в час я уже свободна. Давайте. Встретимся на углу Невского и Мойки — я в Педагогическом учусь. Хорошо?
3
Она была на год младше его, училась на дефектологии — собиралась работать с трудными детьми и была поразительно, завораживающе красива. Её густые чёрные волосы, матовая кожа и мерцающие зелёные глаза заводили Мишку так, что каждый раз, когда ещё издалека он примечал её фигурку в светло-сером зимнем пальто, внутри у него поднималась горячая радостная волна, и он уже не мог удержаться, дотерпеть и подойти спокойно, а срывался на бег, и каждое свидание подлетал и утыкался в неё с разбегу запыхавшийся и счастливый. Они сразу перешли на «ты», а на третьем свидании поцеловались, когда он проводил её до уже