бутылку дорогого коньяка. Он с сожалением и как-то нервно посмотрел на налитых полстакана пахучей жидкости: «Я все поменял… Жизнь, фамилию. Дочке – семь лет. На фотках работаю – хватает… И потом, это… Нельзя мне. В запой ухожу».
Он отодвинул стакан. Помолчали.
«А Упырь тогда вернулся?!» – спросил Жора.
Да, Упырь через неделю вернулся, без зубов, избитый в кровь. С засохшими коростами на лбу и на подбородке. Без денег и документов. Многие зэки, освободившись, не могут жить на свободе. Она их отталкивает. На зоне привычней. Пришел к Пузыревскому проситься обратно, в шурфовики. Пузыревский ответил: «Проси прощения у нее…»
Я видел, как Упырь валялся в ногах у Зинки. Дима-ботаник понять ничего не мог. Наутро мы ведь ему ничего не сказали. И Зинаида молчала.
Зинка простила Упыря. Он остался в отряде.
Именно он стачал мне ловкие хромовые сапоги-жимы, когда Пузыревский отправил меня назад, в интернат. Упырь ведь сначала не был убийцей. Он был модельным сапожником.
«А труба? – спросил я Жору. – Ведь ты – отличный музыкант! Почему ты в оркестре не играешь?»
Жора пристально посмотрел на меня: «Ты разве не помнишь? Он же забрал мой инструмент…»
Вновь помолчали. Как будто нельзя было играть на другой трубе. Но, наверное, для него – нельзя.
Отвернувшись и как бы между прочим, он спросил: «А Зина… Ты ее не встречал?»
Не встречал. Это правда.
Он быстро пододвинул стакан, долил до ободка и залпом выпил: «А… Чего уж там! Такая встреча…»
На следующее утро на пляже я его не встретил. С обезьянкой на плече ходил другой фотограф.
Мне остается рассказать последнее.
Ближе к осени Пузыревский увидел плоды своего «просвещения». Я категорически не хотел возвращаться в десятый, выпускной, класс. Я писал стихи, где были такие строчки: «Я – Колька Финдель за голяшкой сапога, Я – Елизарыч, замерзающий в побеге».
Забегая несколько вперед, должен сказать, что сочинение «Елизарыч», написанное мною на олимпиаде по литературе, в районе заняло чуть ли не первое место. Меня послали в Хабаровск. Там меня приняли в литературное объединение при краевом отделении Союза писателей. И очень скоро меня и еще двух молодых поэтов, очень быстро ставших моими друзьями, назвали будущим Дальневосточной поэзии.
К моему искреннему сожалению, я так и не оправдал высоких авансов поэтической секции хабаровской писательской организации.
Говорили также, что Пузыревский стал начальником Магаданского геологического управления.
Но все случится потом. А пока…
Шурфовики отряда собирали меня «на волю». В интернат. По-нашему, по-блатному, называлось откинуться с кичи.
Хромовые жимы, повторюсь, стачал Упырь. Может, только у Сталина сапожки были лучше.
Из выходного бостонового костюма Рабиновича были перелицованы и подогнаны по росту пенж – пиджак, двубортный обязательно, и брюки. Костюм был неземного цвета – светло-пепельный, с оттенком фиолетового. Таня-повариха каждый шов отпарила чугунным утюгом, который раскалялся углями. Сейчас такие только в музее. «Вы же приличный человек, Шура! – Борис Моисеевич одергивал на мне полы пиджака и поправлял плечи. Они были на ватных подкладках. – Как никак вы – поэт!»
Он значительно поднимал вверх палец. Слово «поэт» он произносил по-еврейски. Буква «э» звучала как «е». Получалось несколько иронично – «поет».
Кепка-восьмиклинка, понятно, габардиновая. Тоже светлая.
Белый шарфик-кашне мне отдал сам Адик. «Я не носил его с 1961 года, – сказал главарь, – смотри, как новенький! Потому что шелковый. Мне его одна маруха подарила».
Маленький нож-выкидуху принес Инженер и велел всегда держать за голяшкой сапога. Даже когда иду на свидание с девушкой. Ножик был не хуже Жориного. Потом у меня прекрасный нож забрал директор интерната Владимир Александрович Маер, милейший человек. Нож с воровской рукояткой лежал у него на столе. Он им карандаши чинил.
Я уезжал погожим сентябрьским днем на кобыле Машке, приторочив к седлу фибровый чемодан. В чемодане – пара белья, морской тельник – подарок Шахи, и тетрадь со стихами. Уже была написана поэма «Багульник», в которой слово «геологиня» рифмовалось, конечно же, с «богиней». Как и обещал.
До Сусанино меня провожал Дима. Потом он должен был доставить меня в Маго на той же моторке, в которой рожала повариха.
Между прочим, новорожденного гилячонка назвали Санькой. Александр Лотак. Хотя тогда, за нашим праздничным столом, случился спор. Зэки предлагали назвать новорожденного Дмитрием. По существу, ведь он принял роды у Татьяны. Но Дима благородно отказался в мою пользу. Мальчишку завернули в мою байковую рубашку. И день шестнадцатилетия был у меня.
Мы уезжали по тропе среди редких здесь, на склоне, берез и лиственниц. В отряде было три лошади. Молодой Воронок, которого бесповоротно оседлала Зинаида, кобыла Машка – на ней я возил продукты и дрова. И старый мерин Гнедик, разъездной конь, на которого неловко взгромоздился Димка.
Вернувшись из Маго, он должен был перегнать лошадей в отряд. Шурфовики работали до первого снега. Потом начиналась камералка. Дима с Зинаидой через месяц уезжали в свой геологический техникум.
Стояла поздняя осень. Яркая и сухая в наших краях.
Оранжевые и желтые подпалины листвы на склонах делали сопки похожими на зверей, пришедших на водопой. Припав на передние лапы и уткнув длинные морды в перекаты, они, как рыжие лисы, пили чистую воду таежных речек.
Мы ехали молча. Каждый думал о своем. Я, конечно, о моей рыжей королеве. Она попрощалась со мной подчеркнуто официально, пожелав здоровья и удачи в творчестве. Но неожиданно, задержав мою руку, Зинка сказала, глядя мне в глаза: «У тебя хорошая ладонь, Саня. Сухая и… тревожная. Такая и должна быть у настоящего мужчины».
Сухая – понятно, значит, не пухлая и не потная. Кому понравится ухажер с липкими ладонями? А тревожная? Что она хотела сказать? Все-таки лучше, наверное, ладонь уверенная.
Гораздо позже, когда мне исполнится, кажется, тридцать лет, я понял: Зинаида была права. Удел женщины – любить. Мужское право – любовь защищать. Расслабляться нельзя. Потому что любовь мятежна. И поэтому мужская рука должна быть всегда начеку. Потому, стало быть, ладонь сухая и тревожная.
Кончился мелкий дождь, неожиданно налетевший вместе с тучей из скального каньона. Вновь светило солнце. И я уезжал.
Тропа, сбежав со склона, тянулась теперь вдоль берега протоки, и уже поблескивал за желтыми, в кувшинках, косами Амур, великая река моего детства.
Неожиданно сзади нас раздался выстрел из ружья и топот копыт.
Зинка. В неожиданном поступке она вся.
Зинаида, обогнав нас, резко развернула Воронка и подъехала ко мне. Мы встали. Стремя в стремя. «Я думала, вы пошли другой тропой, – сказала она, – вынуждена была стрелять».
Переломленная пополам двустволка лежала на седле. Понятно, что Зинка стреляла совсем по иному поводу. Королева оповещала о своем присутствии. Одной рукой она держала поводья. Другой за шею притянула меня к себе.
Дима фальшиво насвистывал, отвернувшись, и отмахивался веточкой от поднявшейся над потными крупами лошадей мошки. Кажется, он даже