Луиза тоже хочет внести кое-какие поправки, движимая той же, что и я, верностью.
Луиза по-прежнему верна нашей квартирке на бульваре Ришар-Ленуар, с которой мы не расставались, хотя с тех пор, как переехали за город, проводим там всего несколько дней в году.
А Сименон в некоторых своих книгах переселил нас на площадь Вогезов, даже не объяснив почему.
Итак, выполняю поручение жены. Мы действительно несколько месяцев прожили на площади Вогезов. Но не в своей квартире.
В тот год наш домовладелец затеял наконец ремонт, в котором здание давно нуждалось. Рабочие взгромоздили леса перед нашими окнами. А другие стали пробивать в стенах и полу нашей квартиры отверстия для центрального отопления. Нам обещали, что ремонт займет не более трех недель. Но две недели прошло, а дело с места не сдвинулось, к тому же еще разразилась забастовка строителей, которой не было видно конца.
Сименон как раз уезжал в Африку примерно на год.
— Почему бы вам не переехать ко мне, на площадь Вогезов, пока не кончат ремонт?
Вот как случилось, что мы некоторое время жили на площади Вогезов, в доме номер 21, если быть точным, но это нельзя назвать изменой нашему любимому старому бульвару.
А однажды без всякого предупреждения Сименон отправил меня в отставку, хотя я о ней не помышлял и мне предстояло прослужить еще несколько лет.
Мы тогда купили домик в Мэн-сюр-Луар и приводили его в порядок по воскресеньям, когда я бывал свободен. Сименон приехал навестить нас. И ему там настолько понравилось, что в следующей книге он забежал вперед, без зазрения совести состарил меня и поселил навсегда за городом.
— Надо же было хоть немного изменить обстановку, — заявил он, когда я ему об этом сказал. — Мне начинает надоедать эта набережная Орфевр.
Да будет мне позволено подчеркнуть эту фразу, ибо она кажется мне поистине чудовищной. Ему, видите ли, надоели моя Набережная, мой кабинет, моя повседневная работа в уголовной полиции!
Однако это не помешало ему и, вероятно, не помешает впредь описывать мои старые дела, не называя дат и делая меня то сорокалетним мужчиной, то почти стариком.
Опять входит жена. Кабинета у меня здесь нет. Да он мне и не нужен. Когда мне вздумается поработать, я устраиваюсь в столовой, а Луизе остается кухня, что ее вовсе не огорчает. Я смотрю на нее, полагая, что она хочет мне что-то сказать. Но она опять держит в руке листочек бумаги и робко кладет его передо мной.
На сей раз это листок из блокнота, на каких она обычно пишет, что надо купить, когда я еду в город.
Первым в списке стоит наш племянник, и я тотчас догадываюсь почему. Это сын Луизиной сестры. Когда-то я устроил его на службу в полицию — мальчишке казалось, что там он найдет свое призвание. Сименон не раз упоминал о нем, потом парень исчез со страниц его книг, и я отлично понимаю, что беспокоит жену.
Она боится, как бы у читателей не зародилось подозрение, что ее племянник был замешан в чем-то неблаговидном.
На деле все обстоит очень просто. Он не блеснул талантом, как надеялся, и довольно скоро принял предложение своего тестя, фабриканта мыла в Марселе, работать на его предприятии.
Следующим стоит Торранс, толстяк Торранс, шумный Торранс (если не ошибаюсь, Сименон где-то писал о его смерти, хотя убили совсем другого инспектора, при мне, в отеле на Елисейских полях). Тестя в мыловаренном деле у Торранса не было. Зато у него была неистребимая жадность к жизни и деловая хватка, что плохо сочетается с чиновничьим существованием.
Он ушел от нас, открыл частное сыскное агентство — добавлю сразу, агентство солидное, а это встречается не часто. И порой наведывался к нам на Набережную то за помощью, то за справкой, а то просто подышать родным воздухом.
Время от времени у нашего подъезда останавливается огромная машина американской марки, из нее выходит Торранс, а с ним красивая женщина, всякий раз другая, и он всякий раз представляет ее как свою невесту.
Я читаю третье имя в списке, имя малыша Жанвье, как мы его называли. Он по-прежнему работает на Набережной. И как знать, возможно, его по-прежнему зовут малышом.
В последнем письме он не без грусти сообщил мне, что его дочь выходит замуж за инженера.
Потом идет Люка — уж он-то, наверное, сидит сейчас в моем кабинете, на моем месте и курит одну из моих трубок, которую почти со слезами выпросил у меня на память.
А вот и последнее слово на листочке моей жены.
Сперва мне кажется, что это имя, но я не могу разобрать чье.
Иду на кухню, к моему удивлению залитую ярким солнцем — в столовой ставни закрыты, мне лучше работается в полутьме.
— Все прочитал?
— Нет. Одно слово не разберу.
Она смущается:
— Ну и Бог с ним.
— Что же это за слово?
— Да так, не важно.
— Я, разумеется, настаиваю.
— Сливянка! — сознается она наконец, отвернувшись.
Она прекрасно знает, что я рассмеюсь, и я действительно хохочу во все горло.
Когда речь шла о моем знаменитом котелке, о пальто с бархатным воротником, печурке и кочерге, я чувствовал, что мое упрямое желание все уточнить кажется ей ребячеством. Тем не менее она нацарапала слово «сливянка» нарочно неразборчиво из какой-то застенчивости, вроде той, которую она испытывает, когда, составляя для меня список необходимых покупок, ставит в конце что-нибудь из принадлежностей женского туалета.
В книгах Сименона не раз упоминается заветная бутылочка, стоявшая в буфете на бульваре Ришар-Ленуар, — она и теперь стоит здесь, — из запаса, который по свято соблюдаемой традиций каждый год пополняет свояченица, когда приезжает из Эльзаса погостить у нас.
Сименон не долго думая окрестил этот напиток сливянкой. На самом деле это малиновая настойка. Но для эльзасца, оказывается, это недопустимая ошибка.
— Я исправил, Луиза. Твоя сестра будет довольна. — На этот раз я оставил кухонную дверь открытой. — Больше ничего?
— Напиши Сименонам, что я вяжу носочки для…
— Но я же не письмо пишу!
— Верно. Тогда сделай заметочку, чтоб не забыть в письме. Да еще напомни, пусть пришлют фотографию, как обещали.
Потом она спросила:
— Накрывать на стол?
Вот и все.