стою у печи, плачу. Не, не от обиды, а так положено. Вижу, сговорились. Федор ко мне подходит, говорит, что я ему с той посиделки приглянулась… Я не стала лукавить, ответила: „И ты мне-ка тоже…“ Через две недели и свадьбу сыграли… А вот прожили недолго, но детей нажили много… Ну вот, осталась я от него с шестерыми: с тремя сынами да тремя дочерями. Стала думать, куда их рассовать, устроить. Самой с ними не обадать. Скоро дочь Настю замуж убрали на Берег. Младшую Дарью взял к себе в дом вроде как за дочку Федора брат Кулаков. А потом он через несколько лет выдал ее замуж за вдовца Федора Шомбоева с двумя детьми на руках. Старшего сына, Степана, взял к себе в дом родной Федора младший бездетный брат Митрий. Он у него так и прожил потом всю жизнь. Оставалось на руках у меня два младшеньких сына, Ондрий и Егор, да средняя дочка Огрофена. Тут стало легче. Средненькая уже была хорошей помощницей мне. Сыны, пока малые были, по летам рыбачили, собирали ягоды, грибы на зиму впрок. Как подросли, так стали помогать уже в поле и в лесу. Вырастила детей. Огрофена басконька да форсиста была. Много женихов сваталось к ней, а я все не отдавала ее. Боялась помощницы лишиться. Прошел год за годом, сыночки подросли, а Огрофена старела, и уж охотников замуж-то ее взять и не стало. Как-то пошла она на Михайлов день в Нойдалу. И к ней стал свататься парень, один был сын у родителей. Филей его звали. Корявый был, петуху клюнуть некуда, везде на лице рубцы оспы. Росточком мал, да еще и гнусавенький. Огрофена и говорит ему прямо в лицо: „Чем за тебя, так лучше в омут головой“. Но недаром умные-то люди предупреждают строптивых: „Не плюй в колодец, может, пригодится напиться“.
Через несколько лет, насидевшись в девках, она все же решилась выйти за того Филю замуж: а никто другой не брал, а девкой-вековухой оставаться не пожелала. Жизнь, мачка, своего требует… Ох, и помучилась она с ним. Да недолго. Умер от чахотки. Но, правда, остались у нее дети — сын да четверо дочек. Мучилась она при его жизни, а еще больше — после. А как подросли — всех по миру пустила милостыньку собирать. Сашка, ее сын, не один год у нас в деревне скотинку пас. Красивый был, смирный. На последней войне погиб. Жалко, уважительный был человек».
— Да и Огрофена-то сама была доброй, — вставила мама. — А ведь годы-то тогда голодные были…
— Я всегда больше к дяде Егору бегал. Как захочется поесть, так к нему бежал. И каждый раз угадывал к обеду. А может, он не обедал, пока я к ним не приходил. На мое счастье, он тогда в лесопункте счетоводом работал…
— Вот уж кто добрый-то был, так добрый… Таких людей, сын, как дядя Егор, раз-два и обчелся…
Мы помолчали с ней, вспомнив дядю Егора. Но мама снова заговорила:
— Ладно. Надо же мне тебе досказать, что мне тогда передала бабушка Анисья, — продолжала она.
«Потом сыны на войну германскую пошли, все трое, в одной роте служили… В то время я жила у Дарьи. А когда вернулись, так я Ондрия и поженила на тебе. Так что жизнь, милая, прожить — не поле перейти. Всего натерпишься, навидишься. Только сам будь человеком, так и люди рядом с тобой будут людьми».
Так тогда она и заговорила меня. И я осталась жить. А потом уж и не пеняла на плохую жизнь — свыклась.
Мама договорила и, пожаловавшись на головную боль, ушла в избу, а я, оставшись один, вспомнил свою бабушку.
Однажды в летнюю пору мы с двоюродным братом Матвеем, сыном дяди Степана, играли в чирок, и он нечаянно поранил мне бровь. И хотя я сам виноват в том был, подставил под удар голову, со злости, себя не помня, подбежал к нему, уцепился руками за лицо и рассек губу. Он закричал от боли. Тут как из-под земли вынырнула бабушка. Она всплеснула руками и запричитала:
— Ай-ай-ай! Батюшки! Здеся-то что деется! Кто вас, сатанята, так украсил-то? — Она ладонью прошлась по нашим спинам и закричала: — Бегите живее за мной, бесенята!
Мы безропотно поплелись за ней.
Два самых любимых ее внука и неразлучных друга поссорились, даже подрались.
Оставив нас на крыльце, она зашла в дом, вынесла оттуда горшок теплого кипятка, тряпицы, осмотрела наши раны, приложила к моей ране листок подорожника, замотала голову тряпицей. Затем принялась за братову рану.
— Ну как ты, поганец, умудрился ему рот-то порвать? — шумнула на меня. Молчал и Матвей. Злость у меня прошла, и я стал понимать, что виноват во всем я. Я пыхтел, сопел со стыда.
Бабушка тем временем возилась с братом.
— И как я заклею тебе ее, супостат? — сказала она. Снова сходила в избу, принесла оттуда яйцо, бутылочку настоя березовых почек. Уселась рядом с нами и, сердито бормоча себе под нос: «Все, чертенята, только работы бабушке прибавляют», осторожно разбила яйцо, сняла кусочек скорлупки, сорвала с нее пленочку, обработала Матвееву рану настоем, приложила к ранке пленку от скорлупки. — Походи молча с открытым ртом, — посоветовала она брату. — И что б у вас не было времени больше драться, ты, Матвей, беги к Минанкондушку, посмотри, нет ли в поле там овец, а ты, — стукнула меня ладонью по голове, и сунув яйцо в руку, — иди в избу и пестуй сестренку.
На второй день, встретившись с Матвеем, мы снова, не поделив чего-то, поссорились. Бабушка взяла нас за уши, усадила рядом, спросила:
— Ну чего опять поцарапались? Что, места мало вам?
Мы стали оправдываться.
— Ладно. Молчите! — прикрикнула она.
И рассказала:
— Как-то раз на дворе под вечер повздорили лошадь, корова, собака, петух и кошка: кто же из них в хозяйстве главный. «Я!» — говорит лошадь. «Нет, я!» — мычит корова. «Не ты и не ты, а я!» — блеет овца. «Не ты, не ты и не ты, — гавкает собака, — а я!» — «Нет уж! — кукарекает петух. — Без меня ни один хозяин не обходится». — «Врете вы все. Самая главная в хозяйстве — это я!» — выступает вперед кошка.
Дело у них уже подходило к потасовке, если бы в это время не вышла во двор хозяйка. «Что у вас тут?» — спрашивает. «Рассуди нас, хозяйка, кто из нас самый главный в твоем хозяйстве?» — «Да успокойтесь вы, — отвечает, — все вы дороги мне