У меня была привычка рассказывать Джону свои сны – не для того, чтобы их истолковать, но чтобы избавиться от них, освободить разум в начале дня. “Не рассказывай мне свой сон”, – обычно предупреждал он, когда я просыпалась утром, но в итоге соглашался выслушать. Когда он умер, я перестала видеть сны.
В начале лета сны вернулись – впервые с тех пор, как это произошло, Поскольку я уже не могла сваливать их на Джона, то поймала себя на том, что размышляю о них. Помню абзац из моего романа середины 1990-х, “Последнее, чего он хотел”:
Разумеется, и без этих последних шести записок мы бы знали, что значили сны Елены.
Сны Елены были о смерти.
Сны Елены были о старении.
Больше ни у кого не было (и не будет) снов Елены. Мы все это знаем.
Дело в том, что Елена этого не знала.
Дело в том, что Елена дистанцировалась в первую очередь от самой себя, тайный агент, столь удачно скрывавший свои операции, что утратил доступ к собственным кодам.
Я понимаю, что нахожусь в ситуации Елены.
В одном сне я вешаю в шкаф плетеный пояс, и он рвется. Примерно треть длины остается у меня в руках. Я показываю обрывки Джону. Я говорю (или это он говорит, поди разбери во сне), что это был его любимый пояс. Я решаю (опять-таки, я думаю, что я решаю, мне следовало решить, полупроснувшийся разум подсказывает мне правильные действия) найти ему такой же плетеный пояс.
Иными словами – починить то, что сломала. Вернуть его.
От моего внимания не ускользнуло сходство порванного пояса с тем, который я нашла в пластиковом мешке, выданном мне в больнице. И тот факт, что я все равно думаю, будто это я его порвала, это я сделала, это я виновата.
В другом сне мы с Джоном летим в Гонолулу. С нами летит множество людей, мы собрались в аэропорту Санта-Моники. Студия “Парамаунт” организовала рейс. Нам раздают посадочные талоны. Я поднимаюсь на борт. Какая-то путаница. Другие люди тоже поднимаются на борт, а Джона не видать. Я тревожусь: не случилась ли накладка с его посадочным талоном. Я решаю, что мне следует выйти из самолета, дождаться Джона в машине. Пока жду в машине, замечаю, что самолеты взлетают один за другим, и в конце концов на аэродроме остаюсь только я. Первая моя реакция во сне – гнев: Джон сел в самолет без меня. Вторая реакция – перенос гнева: студия не проследила за тем, чтобы мы оказались в одном самолете.
Роль “Парамаунта” в этом сне потребовала бы отдельного обсуждения; к делу это не относится.
Обдумывая этот сон, я вспомнила “Тенко”. По мере того как разворачивался сериал, англичанок освобождали из японского лагеря, и они воссоединялись в Сингапуре с мужьями. Не у всех встреча прошла благоприятно. Часть женщин подсознательно возлагала на мужей ответственность за пережитые в плену страдания. В каком-то иррациональном смысле они чувствовали, что мужья их бросили. Чувствовала ли и я себя брошенной, забытой на аэродроме? Ненавидела ли Джона за то, что он покинул меня? Возможно ли одновременно чувствовать и гнев, и свою вину?
Я знаю, как ответил бы на этот вопрос психиатр.
Напомнил бы мне о хорошо известной цепной реакции, в которой гнев порождает чувство вины, а оно в свою очередь порождает гнев.
Я не отвергаю этот ответ, но он говорит мне меньше, чем оставшийся неисследованным образ, загадка: почему я сижу одна возле взлетной полосы аэропорта Санта-Моника, наблюдая, как улетают самолеты, один за другим.
Мы все это знаем.
Дело в том, что Елена этого не знала.
Я просыпаюсь – кажется, в половине четвертого утра – и обнаруживаю, что телевизор включен. То ли Джо Скарборо, то ли Кит Олберман разговаривает с супружеской парой, летящей из Детройта в Лос-Анджелес рейсом “Северо-Запад 327” – я даже записала номер, чтобы рассказать Джону, – на котором начались, как сказали, “террористические учения”. Четырнадцать человек, как сказали, “арабы”, в какой-то момент после вылета из Детройта стали собираться возле туалета и входить туда один за другим.