Во мне ровным счётом ничего не изменилось: та же одежда, те же две косы, только вот мама Лизель ни с того ни с сего запретила ей приходить к нам в гости. Раньше мы были просто неразлучны, мы всё делали вместе: домашнюю работу, уроки музыки, вместе бегали в кино, в парк на аттракционы… Мы всегда всем делились: обедом в школе, одеждой и нашими тайнами. Теперь я могу делиться моими секретами только с тобой, дорогой дневник».
«Июнь 5, 1938
Мой бедный Тим! Он признался вчера, что друзья дразнят его любителем евреек, и всё потому, что он не бросил меня, как все остальные и продолжает носить мне портфель домой каждый день, как и раньше. Не знаю, стоит ли ему сказать, чтобы больше со мной не общался, чтобы у него ещё больше проблем из-за меня не возникло… Но он мне очень, очень нравится. Вчера я даже разрешила ему поцеловать меня в щёку в первый раз. Вот бы Лизель об этом рассказать! Она бы наверняка меня всю затискала и затем попросила бы меня рассказать об этом снова и снова, и хохотала бы вместе со мной. Только вот ей больше нельзя со мной общаться, а я так по ней скучаю!
P.S. Ненавижу Гитлера!!!»
Некоторые страницы содержали всего по несколько предложений, некоторые же были заполнены быстрым, едва разборчивым почерком, с вычеркнутыми словами и предложениями. Эти длинные страницы были самыми эмоциональными. Чем больше я читала, тем труднее мне было поверить, через что этой девочке пришлось пройти, как из жизнерадостного, весёлого подростка, её медленно превращали во что-то до боли печальное, забитое и запуганное, слой за слоем срывая составляющие её неповторимой личности и вынуждая носить ярлык, который продолжал разрушать каждый аспект её предыдущей жизни. Во время одной из антисемитских акций, она своими глазами видела, как эсэсовцы заставили её родителей стоять посреди площади с другими такими же смешанными парами. Плакат, который солдаты надели её отцу на шею, обвинял его в Rassenschande, посрамлении арийской крови, а плакат на шее её матери был ещё хуже: «Я — еврейская шлюха и с каждым готова лечь». Даже просто читать подобное было омерзительно. Я бы умерла со стыда, если бы увидела, как моих родителей унижают подобным образом; девочка же была рада, что их хотя бы в тюрьму не бросили.
В комнате становилось темно, и я зажгла старую лампу, не в силах оторваться от моей находки.
«Июль 18, 1938
Гестапо наконец-то отпустили маму. Мы все были так рады, что плакали и плакали, когда она вернулась, даже папа. Он говорил ей, что боялся, что больше никогда её не увидит. Он говорил, что гестапо никогда никого не отпускают, и что из гестапо один путь — в лагеря. Нам очень, очень повезло. Но теперь папе придётся заплатить огромный штраф, потому что мама нарушила закон, не нашив на одежду жёлтую Звезду Давида. Она пыталась объяснить людям из гестапо, что она не знала, что ей нужно было это делать, потому что она замужем за немцем, но они всё равно её избили, «чтобы проучить». Как они могли её избить? За что? Просто потому, что она — еврейка? С каких пор это — преступление? Воровство — это преступление. Убийство — это преступление. Человек сам выбирает, совершать ему это преступление или нет, и если он всё же на это идёт, то он должен быть наказан, вот как это должно быть. Но как же можно выбрать своё происхождение? И почему, если люди из гестапо, которые крадут нашу собственность и убивают нас, не считаются преступниками, а вот мы — наоборот?»
— Аннализа, что ты тут делаешь?
Я была так погружена в дневник, что совершенно потеряла счёт времени и даже не заметила Генриха, стоящего в двери. Я повернула дневник в руке и показала ему.
— Ты знал, что этот дом принадлежит еврейской семье?
— Этот дом принадлежит партии. Евреи больше не могут владеть собственностью.
— Хорошо, принадлежал еврейской семье. Так ты знал об этом или нет?
— С чего ты вдруг решила, что он принадлежал еврейской семье?
— Потому что я нашла это. — Я поднялась с пола и дала Генриху дневник. — И ещё это.
Я указала на менору. Генрих пролистал дневник и бросил его в коробку к меноре.