следующих годов, имел в виду прикинуться совсем их человеком, со всеми дворянскими и даже, отчасти, клерикальными симпатиями, свойственными тогдашней торжествовавшей реакции. Мы можем по некоторым признакам судить, что он не сразу отказался от мысли печатать свои мемуары еще при жизни. Ясно, что он некоторое время думал о том именно читателе, который задавал тон при Реставрации, и именно в первые ее годы.
Это у него отразилось не только на заведомо-лживой оценке собственной своей роли и мотивов своих действий при революции и империи, но и на умышленном почти полном умолчании о самых важных событиях (вроде секвестра, по его предложению, всех земельных имуществ церкви в 1789 году и т. д.). Посвящая особую главу свиданию императоров Наполеона и Александра в Эрфурте, он только беглым и глухим намеком говорит о своих изменнических деяниях в тот момент. Поминая мельком о казни герцога Энгиенского, он внушает читателю мысль о полнейшей своей моральной непричастности к этому событию. Говоря о 1814–1815 годах, он представляет дело так, что, кроме как о спасении отечества, он ни о чем не думал. И чтобы окончательно замаскировать перед читателем свою инициативную роль в расстреле герцога Энгиенского, он не забывает (правда, ни к селу ни к городу) прибавить, что именно принц Конде (то-есть отец расстрелянного герцога Энгиенского) поздравлял его с результатами Венского конгресса. Он забывает прибавить, что это поздравление было им получено значительно позже, и именно после того, как он бесстыдно обманул принца Конде и этой беззастенчивой ложью оправдался в его глазах.
Впрочем, читатель, ознакомившись с моей характеристикой Талейрана, без труда разберется в причинах, почему автор мемуаров о многом предпочитает вовсе не говорить, а о многом говорит не то и не так, как было.
И, тем не менее, без этих мемуаров не может обойтись ни один историк Франции эпохи конца старого режима, революции, империи, Реставрации, Июльской революции, монархии Луи-Филиппа, так же как ни один историк европейской дипломатии в этот период. Они полны важных деталей, тонких замечаний и оценок как лиц, так и событий. В этих томах выгодно сказывается отмеченная мною характерная черта Талейрана: отсутствие мстительности, происходящее, правда, от способности и склонности не столько ненавидеть, сколько презирать людей.
Его мемуары не носят характера боевого памфлета, написанного для посрамления врагов и наказания обидчиков, как аналогичные книги Тирпица или Клемансо, или леди Асквит, или графа Витте, или Бурьенна, или Бисмарка. Напротив, к тем, кто умер или уже не может ему помешать, он относится со спокойствием и равнодушием, которые вообще были ему свойственны. Наконец, в его мемуарах есть неуловимая, но очень важная черта, которая свойственна только тем, кому пришлось самим быть главными актерами исторической драмы: Талейран как-то интимно, можно было бы сказать, фамильярно, рассказывает о великих исторических событиях, реальное сцепление фактов само собою выявляется под его пером. Этому даже отчасти способствует та небрежность, та скупость на самостоятельный труд, которые тоже были всегда очень заметны в этом человеке. «Не слишком усердствуйте», учил он молодых дипломатов. «Тот, кто придал бы его величеству императору Наполеону немножко лени (un peu de paresse), был бы благодетелем человечества», говорил со вздохом Талейран в эпоху самого расцвета «великой империи», своеобразно и в пародийном плане предвосхищая толстовскую идею «неделания». Талейран полагал, что иногда не спешить, уметь выжидать, не очень вмешиваться, вообще поменьше работать — единственно полезная тактика. Он и в мемуарах своих скуп на работу. Он явно почти не обрабатывал этих набросков и стремился быть как можно лаконичнее и поскорее перейти к «бумагам за номером», за которыми, очевидно, по его мнению, можно и от потомства укрыться как-то надежнее.
Баррикады на улице Эшелль в Париже во время революции 1830 г. (литография Свебаха).
Для предлагаемого анализа жизни и деятельности Талейрана я, конечно, лишь в самой ничтожной степени использовал эти пять томов мемуаров. Для читателя несравненно интереснее не то, о чем говорит Талейран, во то, о чем он совершенно умалчивает, — и я основал свою работу сплошь на совсем другого рода источниках. Я старался из необъятной массы фактов выбрать и проанализировать лишь те, которые считал наиболее характерными и показательными. Но писание мемуаров не очень князя развлекало. Он еще вовсе не хотел сдавать себя в архив.
Талейран в последние годы Реставрации, конечно, хотел вернуться к власти, брюзжал, ругал, и даже весьма публично, министров, за что как-то на три месяца в виде наказания был «лишен двора», то-есть ему было воспрещено появляться в Тюильри (несмотря на сан великого камергера). Он иронизировал над глупостью и бездарностью правящих лиц, острил, составлял эпиграммы. Он давал понять, где нужно, что он незаменим. Но его не взяли. Судя по разным признакам, он уже тогда полагал, что час падения Бурбонов не весьма далек. Он их никогда не только не любил (он никого не любил), но и не уважал, как он, например, уважал Наполеона, и он видел, что Бурбоны и их приверженцы стремятся к цели, по-своему ничуть не менее фантастической, чем «всемирная монархия» их грозного предшественника на престоле Франции.
Талейран отчетливо сознавал, что дворянство как класс ранено насмерть еще Великой буржуазной революцией и не только уже никогда не воскреснет, но заразит трупным ядом самую династию. Видел он, что и «со стороны», извне, никто Бурбонов не предупредит и не спасет. Талейран в эти годы иронически-сожалительно говорил о «голове бедного императора Александра», набитой контрреволюционными бреднями и запуганной Меттернихом. Еще в 1814 году Александр понимал, что Бурбоны погибнут, если не примирятся с новой Францией, но в двадцатых годах он уже перестал об этом говорить. Любопытно, что в эти годы Реставрации Талейран всегда вспоминал Наполеона со сдержанным почтением и при случае любил делать сопоставления, мало выигрышные для преемников императора. Байроновское чувство к Наполеону, выразившееся в словах: «Затем ли свергнули мы льва, чтоб пред волками преклоняться?», не находило себе, конечно, никакого отзвука в сухой и ничего общего с романтизмом не имеющей душе Талейрана, но он, поскольку думал об историческом имени своем, о своей исторической репутации (он, впрочем, не очень много по сему поводу кручинился), постольку сознавал, что историческое бессмертие обеспечено прежде всего тем, кто связал свою деятельность с деятельностью этого «раздавателя славы», как выразился о Наполеоне русский партизан 1812 года Денис Давыдов. И князь, составляя как раз в эти годы свои мемуары, особенно настойчиво подчеркивал, что если бы Наполеон не начал вести губительную для него самого и для Франции