Иду по дороге — в руке бомба. На сакуре — свежий труп. Понтам дешевым — цена могила.
— Ох, господа революционеры… — Я слушала их молча, как всегда, среди умных оставаясь самой красивой… — Вам с вашего эшафота виднее…
Маленький прилепинский сын пытался забросить бумажку в костер, но ветер сносил ее обратно. Что-то убийственно знакомое напоминала мне эта упорная и бессмысленная борьба.
— Глеб, посмотри, откуда ветер дует. Если зайти с другой стороны, бумажка — вот так — полетит сама…
Надо же, оказывается, я до сих пор ношу перчатки, в которых грелась тогда у костра в последнюю холодную майскую ночь. Я прожгла одну, неосторожно схватилась за горячую ветку. Так с оплавленной дырой на ладони и хожу. Как с напоминанием, что надо быть особенно осторожной именно тогда, когда все кажется абсолютно невинным. И держаться подальше от огня…
Куда там, без толку напоминать. На этом же самом месте на руке мне уже давно поставил шрам другой мужчина. Дуче, кстати, сволочь, и поставил… А, что? Нет, это я о своем… А оплавленная перчатка — единственное материальное подтверждение того, что все, что было дальше, действительно было…
Пацаны
Пацаны подрались из-за автомата.
Очаровательный прилепинский мальчишка лет пяти носился со своей игрушкой вокруг нашего пикника над обрывом. Взрослые без обиняков тоже были зачислены им в разряд игрушек. И когда один из них, большой незнакомый дядька, вдруг ухватился за его автомат, резвый пацаненок принялся самым отчаянным образом с этим дядькой бороться. Ласковый ребенок, видимо, привык играть со старшими и абсолютно вольно барахтался в руках незнакомца.
Он привык играть со взрослыми друзьями отца — но не со взрослыми дикими зверями. И в какой-то момент тот взрослый дикий зверь вдруг жестко и технично детское сопротивление подавил. Неуловимый жест, классический прием отъема у противника оружия. Хоп — и все. Ребенку наверняка не было больно, он разве что был несказанно удивлен… Смешно: я сама в первую же секунду машинально выхватила у него и обратила против него же нацеленный в меня ствол. Я таких шуток не понимаю. Больше со мной не играли… Но тогда даже я на расстоянии почуяла в Голубовиче мгновенный выброс неконтролируемой, мучительной ярости…
Мальчишка испугался и заревел.
Отец… У ребенка гениальнейший отец, он только небрежно посмеялся, и не подумав двинуться с места.
— Ничего, Глеб, вот вырастешь, — радостно успокоил он сына, — и ка-а-ак стукнешь дядю Лешу… настоящим прикладом!
Ребенок призадумался и затих. Неужели и правда что-то понял? А ему ведь, наверное, в те дни очень не хватало матери. Она только через день вернулась из роддома. С младшим братом. Отец не дернулся его успокаивать — и никто не дернулся. Не шелохнулась и я. Потому что знала: из этих двух пацанов по-настоящему утешать надо не того, который заревел. А того, которого так отчаянно и жестоко колотит сейчас изнутри. Крепко-накрепко прижать его голову к плечу и шептать, пока не услышит: «Ну что ты, парень… Тише… Тише… Успокойся… Успокойся, все уже позади…»
Мне до ломоты в пальцах хотелось обнять обоих этих, взвинченных и несчастных, мальчишек. Разницы между ними не было никакой…
Вот оно
Вечер только разгорался, перетекая в черную как смоль ночь. Нам с Женей пришлось на пару часов уйти. Я забрала сумку, неосмотрительно оставленную на прилепинской квартире, он жил в начале Бекетова, Женя — чуть дальше. А Жене именно сейчас вдруг срочно понадобилось в интернет-кафе. Отправить на сайт НБП «анонимное» сообщение об офисе, кажется, ЕдРа, накануне забросанном банками с кузбаслаком. Почему-то он был абсолютно уверен в достоверности этой информации. Господи, как малые дети…
Я почти с восторгом прокатилась по ночному весеннему городу. Большие расстояния, яркие огни, красивые здания центра, пустые улицы, зелень, чернота неба, пробивающегося сквозь цветущие ветви. Нижний — мягкий город, чуть безалаберный, в нем легко, он не подавляет. А в мае ночь — это целый мир, где каждому есть место…
Женя мог неспешно прогуливаться хоть полночи. Вернувшись, он бы все равно застал покинутую компанию почти в полном сборе. После десяти вечера Нижний становится территорией тьмы, уехать куда-то на городском транспорте уже невозможно, и падать на ночлег приходится там, где сидишь. Поэтому вся толпа, начиная с самих нижегородцев, разнокалиберная, как изъятый у бандитов арсенал, ночевала сегодня у Жени…
Мы лихо подкатили в ярко освещенной пустой маршрутке. Бездомные сироты покорно тосковали, притулившись рядком на остановке. Приезжий выглядел что-то совсем плохо. Он сидел как оцепеневший Будда, глядя в никуда, прислонившись к железному навесу. И зачем-то натянув на голову капюшон. Так, что почти не было видно лица. Как будто вокруг была не майская ночь — а полярная зима. И вид у него был заледеневший.
Я с веселым наездом кивнула Елькину:
— Вы что с ним сделали — с этим полярником?..
По Нижнему невозможно ходить. Колдобины, западни, капканы… А карабкаться, оказывается, можно не только вверх. Вниз — гораздо смешнее… Чем я теперь блистательно и занята… Оказывается, корова на льду — это еще не предел беспредела. Видели кошку, пытающуюся слезть с дерева?
Уже не зная, что еще проклясть, я невыносимо долго сползала на высоких каблуках по чудовищно корявым ступенькам подземного перехода. Предварительно каждую в полутьме внимательно исследуя взглядом, подслеповато свешиваясь откуда-то с высоты своего роста. Хотелось взвыть от собственной беспомощности, я цеплялась за низкие перила, как слепой безногий паралитик. Ни одна НБ-сука мне руки, естественно, не подала. Господа нацболы, глухо прошелестев резиновыми подошвами, ссыпались с лестницы и протопали уже далеко вперед. Я даже рта не успела открыть, как стало бесполезно пытаться их окликнуть. Я осталась одна… Нормально. Я принадлежность людей к этой партии скоро буду определять вообще без каких бы то ни было опознавательных знаков. Дверью в метро по лицу двинул — нацбол…