– И у меня…
Дима хотел сказать, что у него тоже есть лисенок, но прикусил язык.
– Что у вас? – поинтересовалась Катя.
– У меня хорошее настроение, потому что ты идешь на поправку.
Лисенок… Дима купил его в Сумах много лет назад. Дул теплый осенний ветер, Дима брел по улице, глядя на листья, кружащие по асфальту, и вдруг его внимание привлек трилистник каштана – он вращался, подпрыгивал, но наотрез отказывался взлететь, а его собратья взлетали! Да еще как высоко! «Вот так и я уже не могу взлететь, какие бы мечты меня ни гнали, – подумал Дима, бредя за трилистником, – и с каждым годом я буду все меньше вращаться и подпрыгивать, пока не пожелтею и не рассыплюсь». Он уже хотел свернуть за угол, но тут лист, будто возражая Диме, приподнялся над землей, качнулся и взлетел. Высоко-высоко! Это был вызов. Ныряя между прохожими, Дима бросился за ним. Лист обогнул угол дома, пролетел чуть выше первого этажа и, раскачиваясь, лег на карниз книжного магазина.
Дима остановился.
– Ну, и что дальше? – спросил он довольно громко, так, что прохожие с опаской оглянулись на человека, разговаривающего с карнизом.
Лист шевельнулся, приподнялся и медленно лег к ногам Димы. Но этого Дима уже не видел. Он не мог оторвать глаз от книги в витрине и игрушки рядом с ней, мимо которых пролетел лист…
– Дайте Экзюпери и лисенка! – крикнул он, влетая в магазин и тыча пальцем в витрину.
– Это выставочный вариант! – Продавщица выпучила глаза. – Игрушка шестидесятых годов! Раритет!
Дима сделал жалостливое лицо и протянул к продавщице руки:
– Дайте, умоляю! От этого зависит моя жизнь!
Жизнь Димы заведующая магазином оценила не очень дорого – в то время однокомнатная квартира в центре Харькова стоила три тысячи долларов, а заведующая попросила эквивалент пятидесяти. В гривне, конечно.
С того дня маленький резиновый лисенок, близнец Настиного, всегда был с ним: в портфеле, в машине, в чемодане. Лисенок и красный джемпер, пусть изрезанный, – вот и все, что связывало его с Настей. А джинсы и рубашку, которые Настя надевала, Лена куда-то дела. Он спрашивал, куда – джинсы стоили двести сорок рублей! Ветром сорвало с веревки, с балкона…
Потом, уже в киевской квартире, Лена увидела лисенка на письменном столе и удивилась – в детство впадаешь?
Он родился, когда папе было сорок два, а маме – двадцать шесть. В их квартире на улице Пушкинской всегда было светло и тепло от любви и хороших людей, а сейчас она закрыта, в комнатах холодно и неуютно, а мебель и портьеры все еще пахнут дымом папиных сигарет. Дима не хочет продавать квартиру: с ней связана память о его детстве и юности, в ней живут добрые призраки. Он любит ее той беззаветной любовью, какой мы любим детство – время, в котором мир прекрасен и жизнь вечна. Стоило перешагнуть порог, увидеть длинный коридор, втянуть носом запах родного дома – и «сегодня» исчезало. Он шел в ванную мыть руки – так всегда требовала мама, потом – в кухню, ставить на плиту старенький чайник, отяжелевший от накипи (вода в городе настолько жесткая, что из камней в почках харьковчан можно сложить вторую Говерлу – так мама шутила). Потом направлялся в гостиную, где долго сидел на диване, накрытом шерстяным клетчатым пледом, и смотрел на горку с чашками, из которых когда-то вся семья пила чай. Вставал и шел к балкону, трогал темно-зеленые бархатные портьеры, колоннами-складками упиравшиеся в паркетный пол, а потом выходил на балкон, где до сих пор стояла пустая жестяная банка из-под растворимого кофе, в которую отец когда-то бросал окурки. Дима стоял там долго и наблюдал за глухонемой дворничихой тетей Ниной. Тетя Нина была потомственным дворником и жила в квартире на первом этаже слева от въезда во двор. Эту квартиру получил еще ее прадед, первый дворник дома, или, как раньше говорили, хозяин двора. Дима до сих пор помнил, как, проснувшись ранним утром, слышал мерное шуршание метлы. В кармане тети Нины всегда лежали блокнот и карандаш – это для «разговора» с теми, кто не знал языка немых. Но Дима с друзьями постепенно узнали его – кто больше, кто меньше – и перекидывались с тетей Ниной нехитрыми фразами. Дворничиха была абсолютно глухой, но немного говорила – она связно произносила имена и простые слова. Откровенно говоря, жильцы были довольны тем, что она глухонемая, – только в их дворе по утрам нельзя было услышать рассерженных криков дворника.
Были в доме и коммуналки, но их в девяностых годах прошлого века расселили, а с появлением новостроев дома с деревянными перекрытиями перестали интересовать покупателей. Только за прошедшее лето в центре сгорело пять таких домов, не дотла, конечно, но после этого спрос на них еще больше упал. И Лена перестала требовать: «Продавай эту рухлядь! На одном отоплении можно разориться». Но не стоимость отопления ее волновала, а то, что было в этой квартире.
Нет, он не продаст квартиру. Во всяком случае, пока. Со временем все меняется, наверное, и его отношение к квартире изменится. Может, когда-то он начнет тяготиться ею, любимой старой мебелью, чайными чашками. Может, сами воспоминания о квартире будут невыносимыми. Ведь чем дальше мы от детства, тем безвозвратнее оно становится, тем больнее вспоминать о нем.
А пока он будет приходить в это тихое пристанище души и единственное место, где он может быть собой. Сюда он вернулся из Одессы, отсюда ездил в Сумы, здесь, на полу кухни, лежала окровавленная Лена. Здесь он мог говорить с собой настоящим, здесь не стеснялся плакать. На стенах в кладовке были обои, которые он клеил вместе с папой, а было ему всего-то шесть лет.
Здесь он мог возвратиться в детство, в котором еще только мечтал о любви и, затаив дыхание, вспоминал невероятные истории, рассказанные бомжами. Бомжи Харькова, те, что ютились в подвалах и заброшенных старых домах центра, были особыми людьми, творческими. И жители Нагорного района, в основном люди интеллигентные, относились к ним с уважением, подкармливали чем могли, отдавали теплые вещи и не вызывали милицию, заметив бомжа в подвале дома, но вот на чердаки не пускали, потому что те могли устроить пожар.
На Пушкинской когда-то была большая столовая, и ее заведующий кормил бомжей бесплатно, приговаривая: «От тюрьмы да от сумы не зарекайся». Правда, во времена детства Димы их еще не называли бомжами, это слово вошло в обиход позже – кажется, в конце восьмидесятых. Вечером бомжи собирались на кладбище возле Гиганта, общежития политехнического института, и туда же приходили некоторые жители соседних домов. Сейчас на месте кладбища парк «Молодежный», в народе «На могилках», потому что не все могилы разрушили. Идешь по парку, настроение радостное, детки на площадке повизгивают, мамаши покуривают, бабушки подагру на солнце греют, крепкие спортсмены спешат в тут же расположенный спортивный комплекс – и вдруг из-за куста выплывает надгробный памятник. За ним другой. И еще… Приезжие пугаются.
Дима с друзьями тоже приходил к бомжам, они приносили с собой сдобные булочки и домашние пироги. Это были интересные сборища – бомжи рассказывали о себе и открыто говорили о том, о чем в советское время говорили только шепотом на кухне, спрятав телефон в духовку. В холодную, конечно, чтоб «органам» ничего не было слышно. У кого-то из бомжей когда-то было свое жилье, у кого-то семья, дети, но они говорили об этом без эмоций, будто не о себе и не о своей жизни. Один, уже старый, как тогда казалось Диме, лет пятидесяти – а ему самому было пятнадцать, – по кличке Молчун, однажды поведал, почему стал бездомным. Причиной была любовь. «Вот дурак, из-за любви все бросил!» – подумал тогда Дима, слушая его. Молчун, делая глубокие затяжки, рассказывал: