Случайно я оказался свидетелем свидания (вернее, расставания) Пашки с Дарьей. Разговор у них происходил через зарешеченное окошко полуподвала, где мы храним горючее. Я там расположился со своей тетрадкой, а Пашка меня не заметил. Слов я не слышал, но видел, что она плакала и о чем-то просила Пашку, а он отрицательно мотал головой. Это длилось довольно долго, потом женщина ушла. Пашка повернулся и заметил меня. Он подошел, лицо у него было задумчивое, но спокойное.
— Жалко бабу. Но что поделать: она не может остаться, а я уехать.
— А почему она не может остаться?
— Где она будет жить? Что делать? У нее дочка большая, ей надо судьбу определять.
— От кого у нее дочка?
— От мужа. Он их бросил, когда она со мной сошлась. Уехал отсюда и затерялся.
— Ты ее любишь?
Он пожал плечами.
— Привык. Зачем ты меня спросил? Ты же знаешь, кого я люблю…
На стачкоме разговор зашел о том, что не сработали все наши рычаги.
— Нас предали, — сказал Пашка. — И свои, и чужие. Что свои — это в порядке вещей, а почему закордонные правдолюбцы не шелохнулись, для меня загадка.
— Ничего загадочного, — сказал Михаил Михайлович. — Политика. Не хотят ссориться с нашей великой державой. Почему, не знаю. Может, какое-то соглашение готовится или поездка. Значит, сейчас надо закрывать глаза на мелкие грешки социализма. Что стоит горстка калек перед высокой политикой?
— Но «Голоса»-то вроде независимые? — заметил Василий Васильевич.
— Дитя малое! Они на чьи деньги существуют?.. А кто дает деньги, заказывает музыку.
— Может, просто не дошли наши письма? — высказал предположение Алексей Иванович.
— Я два письма через «другарей» послал, — сказал Пашка — чех и поляк — ребята надежные. Я с ними провел разъяснительную работу. А одно письмо наш мужик взялся сам доставить, он инженер-электронщик, на работу в Багдад едет.
— Когда любимая не приходит на свидание, — сказал Михаил Михайлович, — думаешь, что она заболела, сломала ногу, попала под трамвай, а она просто трахается с другим. Не стоит мозги трудить. Любимая не придет.
— И какой вывод? — спросил Алексей Иванович.
— Все тот же, — сказал Пашка. — Держаться.
— Ленинградский вариант? — мрачно сказал Михаил Михайлович. — Подохнуть с голоду?
— До голода еще далеко, — возразил Пашка. — Главное, не скисать.
— Давайте придумаем какое-нибудь развлечение, — светским голосом предложил Василий Васильевич. Все засмеялись, кроме Михаила Михайловича, он и вообще в последнее время стал мрачен и раздражителен.
— Предлагаю бальные танцы, — сказал он и запел противным голосом: — «Ночью, ночью в знойной Аргентине…»
— Не дури, — сказал Пашка. — Устроим вечер. Один споет, другой прочтет стихотворение, третий чего-нибудь расскажет. Я фокусы умею показывать — с веревочкой и шариками.
— Знаешь, что это напоминает? — злым тоном сказал Михаил Михайлович. — Олимпийские игры в доме для престарелых. Соревновались по одному виду: кто дальше нассыт. Победил старик, обоссавший себе ботинки.
— Остальные в штаны? — сообразил Алексей Иванович и захохотал.
— Очень остроумно, — сказал Пашка. — Похоже, ты сам из этих, которые в штаны.
Я думал, они сцепятся, но Михаил Михайлович повернулся и укатил на своей тележке. Пашка поглядел ему вслед.
— Осажденной крепости страшен не штурм, а предательство.
— Брось! Мишка не предатель, — заступился Василий Васильевич.
— Он люто о своей Насте тоскует, — сказал Алексей Иванович.
Настя — уборщица, пожилая женщина, лет за пятьдесят, довольно страхолюдная и угрюмая. Но когда у нее началось с Михаилом Михайловичем, ей было чуть за двадцать…
…Давно ничего не записывал. Было много всяких хлопот, и чувствую себя неважно. Какая-то сонливость напала. Все время ищу, где бы прикорнуть. Не понимаю, что со мной. Вроде бы здоров, ничего не болит, а силенок нет.
Задуманный вечер прошел здорово. Настолько здорово, что последующие дни все ходили как под банкой. Оказалось, почти каждый что-то умеет. «Самовар» Аркадий Петрович пел до войны в самодеятельности, был ротным запевалой и до сих пор сохранил сильный лирический тенор. Он поет репертуар Лемешева и даже с его интонацией. Алексей Иванович, сроду не думал, помешан на Есенине, он нам всю «Анну Снегину» наизусть прочел. Константин Юрьевич — непревзойденный рассказчик. Один его рассказ я запомнил. Разговаривают пехотинец с танкистом:
«Пехотинец. Ждешь, ждешь танков, вот появились наконец, и первое, что они делают, — дают залп шрапнелью. Так всегда! В чем тут дело? Ведь по своим же бьют!
Танкист. Все нормально. Так и надо!
Пехотинец. Бить по своим?
Танкист. Да не по своим, дурья голова. Нам ни черта не видно. Где свои? Где фрицы? Вдарим разок навесным. И смотрим: бегут на нас — свои, бегут от нас — фрицы. Словом, выясняем и уточняем боевую обстановку. Понял, балда?»
Василий Васильевич спел два романса: «Не пробуждай» и «Мой костер». Он не поет, а почти говорит, но так, что за душу хватает. Представляю, как бы это звучало под гитару. Отличился Иван Иванович. Он очень старательно готовился к своему номеру: разрисовал цветочками фанерный лист и сделал в нем круглое отверстие. Хор «самоваров» спел куплет:
Приходи, мой милый,
В вечерний час.
Приходи, любимый,
Прямо хоть сейчас.
— Я здесь! — вскричал Иван Иванович и высунул в круглое окошко голую жопу, на которой были нарисованы углем усы. Его заставили бисировать.
Я прочел отрывки из своих записей, слушали с большим вниманием. Пашка показывал фокусы, а потом мы хором пели «Не вечернюю», «Когда б имел златые горы» и «Гори, гори, моя звезда»…
…У нас введен особый режим. На общем собрании Пашка обрисовал положение и призвал потуже затянуть ремни. Экономить придется даже воду, поскольку водопровод перекрыт, а от колодца мы отрезаны. Выручает «не осенний мелкий дождик», но все-таки бочки наполняются медленно. Лекарства мы тоже поставили под строгий контроль: снотворное выдается лишь тем, у кого хроническая бессонница, а валидол и нитроглицерин — если сильно схватит. Всех «самоваров» распределили по «рукастым», они должны их мыть, причесывать, одевать, кормить, водить в сортир, стирать на них, менять белье. Словом, обеспечивать такое обслуживание, какого они не имели при разленившемся персонале. Пашка вообще строго следит за тем, чтоб никто не опустился, не махнул на себя рукой. А такое почти неизбежно, когда люди заперты в четырех стенах и никого не видят, кроме одних и тех же надоевших рож. Раньше у нас была какая-то внешняя жизнь, общение с другими людьми, прогулки, сейчас мы варимся в собственном соку, а это чревато… Нас выручает то, что за все предыдущие годы мы как-то мало узнали друг друга, и сейчас происходит взаимное открытие. И это оказалось интересным, каждый увидел в другом не просто соседа по палате, сомученика, а человека…