— Стойте! Стойте! Где Барти?
Мы стали озираться. В комнате, как и раньше, было полно проституток, а кроме них — несколько добродушных сутенеров и наш улыбчивый таксист. Но брата не было видно. Мы кинулись во вторую комнату, где стену до сих пор освещал пустой проектор. Нет Барти.
— Утенок! Не тяни! Надо мотать отсюда!
— Мне надо домой и вымыть конец!
Внезапно в коридоре раздался крик:
— И-и-и-о! И-и-и!
Мы выбежали туда. Из самой дальней комнаты опять донесся женский голос:
— Ой! Caramba! Hijole, que macho hombre![69]
Глухой стук. Треск. Мы услышали ровное пыхтение.
— Ого, — сказал Пингвин.
— Не может быть, — сказал Корова.
Тыква:
— Он же еще ребенок.
Четверо опустошенных, мы стояли, прислонясь к стене, и слушали мерные звуки того, что было, как я полагал, соединением космического сознания и космической энергии. Мы услышали тихое нутряное рычание и стон мужчины и последний оглушительный визг женщины. Мгновением позже сама она, со спутанными волосами и выпавшей из халата грудью, выскочила из комнаты и в слезах пронеслась мимо нас. А через короткое время оттуда вышел высокий конопатый мужчина с рыжими усами, надевая на ходу свою двухведерную шляпу.
Бартона мы скоро нашли. Не в кабинке. И не в лачуге. Он был на улице, в тумане, сидел на корточках. Барти проложил подобие канала от высокого места к низменному, так что вода из большой лужи стекала к участочку, который он вскопал перед одной из хижин. Его окружала группа женщин с цветочными горшками. Он брал их по одному и пересаживал цветы во взрыхленную землю. Подошли новые женщины, а за ними несколько мужчин. Свет из открытого окна падал на волосы Барти. За несколько минут он пересадил все цветы в землю и прихлопнул ее ладонью. Все цветы были красные — поникшая герань, чахлые гвоздики, пойнсеттия.
Барти поднял голову и увидел меня.
— Привет, братик! Привет, ребята! Хотите посмотреть?
С этими словами он взломал земляную плотину, окружавшую участочек, вода, ворча, устремилась вниз и разлилась вокруг посадок. Каждое растение, отпив недавнего дождя, будто вздрогнуло; а затем, как в фильмах, где кадры снимались раз в несколько минут или даже часов, а не много раз в секунду, понурые цветы у нас на глазах подняли головы с пламенно-красными лепестками.
Ночевать в Чула-Висте мы не остались. Только заехали в мотель, чтобы забрать вещи. Потом той же дорогой, вдоль берега, отправились обратно. Мы решили сказать родителям, что расстроились из-за своего плохого выступления в турнире и захотели сразу домой. К Санта-Монике мы подъехали в три часа ночи. В темноте ряды пальм выглядели растрепанными, как взорвавшиеся сигары-сюрпризы. Я повернул от моря и по очереди высадил друзей возле их домов. Мы не обменялись ни словом. Потом повернул на запад к Уилширу и Сан-Висенте, потом на север по Двадцать шестой улице и вверх по Сансету к Сан-Ремо. В доме свет не горел. Я оставил машину на дворе, под высоким пеканом. Уже светало на востоке за горами. Я вытащил кирпич, за которым был спрятан ключ от задней двери. Мы вошли и по рассеянности хлопнули сетчатой дверью. «Кто там?» — донесся испуганный голос Лотты с верха лестницы. Она включила бра. На ней был халат. Из-за белого крема на лице она выглядела как привидение.
— А, Ричард! Барти! Это вы!
— Мы были в мотеле! В настоящем мотеле! — радостно начал Барти. — Там стояли грузовики! Я смотрел телевизор! Потом мы поехали. Ехали, ехали, ехали на машине.
Он умолк. Я обмер. Вся моя жизнь была сейчас в руках брата.
— Ричард играл на турнире. Он проиграл! Ха! Ха! Ха! Продул! Честное слово! Ха! Ха! Ха! Чтобы мне помереть!
4
В Нью-Хейвен я вернулся вскоре после Нового года. Дом на Сан-Ремо-Драйв был продан со всей обстановкой до того, как я приехал на летние каникулы. Мы втроем теснились в квартире дома «Ашли Армс» в Уэствуде. Ели в китайском ресторане или в рыбной закусочной на берегу. У меня была кровать, Бартон занял кушетку. Целые дни напролет он писал. Это была сага о том, как весь Лос-Анджелес вот-вот ухнет в разверзшуюся пропасть или канет в ядовитом тумане. Объяснял он это так, что мы уже утонули в густых миазмах.
«Эти анджелесцы! Они не видят собственных рук перед глазами. Единственное, чего они хотят, — опустить стекло в автомобильном кинотеатре. Официантка принесет им гамбургеры. Гамбургеры, братец! Сделанные из мяса коров. Они хотят смотреть, как официантки виляют задами. И их сиськи вываливаются на подносы. Это век Кали. Больше ни о чем они не способны думать».
По субботам он отправлялся в храм Веданты. Кажется, его хотел взять под свое крыло знаменитый Прабхавананда. Однажды он позвонил мне и сказал: «Ваш брат помещен на эту землю, чтобы быть последователем. Пожалуйста, постарайтесь понять его самые глубокие мысли». Но мысли эти Барти большей частью держал при себе, днем и ночью переводя бумагу. Лотта сказала мне, что иногда по утрам, рано поднявшись перед занятиями в Калифорнийском университете, она застает его в медитативной позе, сидящего лицом к Гленрок-авеню, то есть к утреннему солнцу.
«У него такой умиротворенный вид», — говорила она. Я не рассказывал ей о том, какие он сокращает мускулы, как выдыхает из легких воздух, как фиксирует восходящее по хребту к его золотистой голове ощущение кундалини, разворачивающейся змее вожделения.
На Сан-Ремо-Драйв я наведался впервые, когда окончил колледж и собирался на два года за границу для завершения учебы. В августе я погрузил этюдник в багажник «бьюика», остановился напротив дома 1341 и установил треногу на краю лужайки. Я нарисовал пастелью пробковый дуб слева и мощные столбы перед кирпичной стеной фасада. Только китайский художник или японский мастер дзен сумел бы схватить одним непрерывным росчерком колыхание подброшенной ветром шелковой занавески. Я натыкал листьев и перцев перечного дерева и трудился над голубым, в белых барашках, небом, когда за спиной у меня затормозила машина.
— Ричард! Ричард, милый!
Мэдлин. Я не видел ее почти четыре года. Она выскочила из-за руля и расцеловала меня. Потом увидела этюд и захлопала в ладоши.
— Ох! Прямо хочется заплакать! — Она опять захлопала. — Какая красота! А окно! Я знаю, что за ним. Вся твоя жизнь!
Наступило, что называется, неловкое молчание. Со скоростью света промелькнула фантазия, что сейчас она меня пригласит, что сейчас у себя в спальне она будет мне позировать. Голая, конечно. Сядет ко мне лицом, без стеснения, может быть, даже слегка бесстыдно, не сомкнув ног. Я смотрел в темные глаза под темными бровями. Мне казалось, что я читаю ее мысли — такие же.
И тут в доме кто-то заиграл на рояле. Не Шуберта. Не Рахманинова. Не из «Порги и Бесс». Что-то вроде собачьего вальса. Раздался девичий смех. В ответ засмеялась другая девочка. Потом крышка рояля — нашего, маминого, рояля — захлопнулась. Из открытого окна высунулись две девочки. Русая. И рыжая. Они улыбались. Они помахали нам.