Как в каждой воинской части, у нас было несколько человек, точнее — пятеро, особо ревностно занимавшихся строевой подготовкой и доводивших перестроения в сомкнутом строю до хореографической отточенности. Высшим пилотажем считалось проделывать все это с оружием в руках. Наша показательная группа ради пущего веселья взяла наперевес швабры и щетки, которые куда больше, чем уставные карабины, подходили для демонстрации ружейных приемов по команде «на пле-чо!». Как правило, подобные вольтижировки производились молча, а участники, прежде чем сделать очередной поворот, отсчитывали в уме определенное количество шагов. На этот раз четверо маршировали, а пятый командовал с сочным скандинавско-миннесотским акцентом, при этом выходило так, что по команде действуют только два человека, двое же других делают все с точностью до наоборот, но в конечном итоге разброд прекращается. Кроме того, они у нас еще и пели и под занавес врезали знаменитую строевую, в которой им пришлось чуть подкорректировать слова:
Мы храбрые ребята,
Бойцы сержанта Лью,
Пусть сгинет враг проклятый,
А нам еще нальют!
Моему отцу сообщили, что на прощание во время последней вечерней поверки личный состав пройдет мимо него торжественным маршем.
Задумано было так: сначала личный состав марширует по отделениям, потом повзводно, а потом в едином строю проходит вся рота. Командиры подразделений сдают рапорты тому сержанту, который оставался на моей должности, он докладывает мне, а я — командиру роты или дежурному офицеру. Эта несложная церемония должна была подвести черту под моей службой в 569-м батальоне. Но все оказалось куда масштабнее.
В качестве трибуны для меня из гаража приволокли грубо сколоченную скамейку, на которую ставили масляные баки. Сперва был парад по полной форме, а потом произошло то, чего я никак не ожидал: капралы сдали рапорты, взводным сержантам, те доложили новоиспеченному первому сержанту, он — лейтенанту Ноэлю, лейтенант — полковнику Бассу, а полковник, в нарушение всякой субординации, повернулся кругом, взял под козырек и отрапортовал мне, что батальон на вечернюю поверку построен. Ни один олимпийский чемпион, стоящий на высшей ступеньке пьедестала почета, не испытывал такого прилива чувств, как я на своей заляпанной машинным маслом трибуне. В дальнейшей жизни мне случалось получать знаки признания «свыше», но ни один из них не был слаще, чем этот.
Мне нужно было вернуться в Бруклин, переодеться, зайти за Мирандой и везти ее к Инге, но не успел я выйти из приемной, как раздался телефонный звонок, и в трубке зазвучал знакомый голос:
— Доктор, доктор, псих на воле, инфракрасные тектонические срывы снова под черепной коробкой, ля-ля, тополя, тары-бары, с глазу вон, это угон, полиглотоглотка, аффриката трется трепом, перетрем?
— Мистер Т., — спросил я, — это вы?
— Река, старина Гераклит, «все течет», погребальные погремушки, мир трепу их, я тут, — произнес он скороговоркой, — и никуда не пойду.
Выяснив, что мой старый пациент буквально в двух шагах от нашего здания, я, не дожидаясь лифта, кубарем скатился по лестнице и вылетел на улицу. Я едва узнал его. Стройный выпускник факультета сравнительно-исторического литературоведения, которого я наблюдал в бытность свою врачом клиники Пейн Уитни, за десять лет набрал чудовищное количество килограммов. Он сидел на коленях прямо на асфальте, прижимая к груди замызганную тетрадку и запрокинув голову, словно вопрошая о чем-то небеса. Одежда была грязнее грязи, на пухлой щеке краснела мокнущая язва, глаза метались вверх-вниз. Наверное, он опять слышал голоса, и они говорили все быстрее, все яростнее. Я протянул ему руку, и он с трудом привел свое необъятное тело в вертикальное положение.
— Вы, док, давайте поаккуратнее. Они на вас взъелись.
— Сейчас я поймаю такси, и мы едем в приемный покой Пресвитерианского госпиталя, хорошо?
Мистер Т. посмотрел на меня, кивнул и продолжал лопотать свое:
— Балаболки с того света все время со мной на связи. Да, старина, великие были умы, но не на великах, заметьте, велики тут ни при чем: Гёте, Геринг, Гудини, Гиммлер, Бог, Бах, Будда, Бруно, Спиноза, святая Тереза, Распутин, Элвис. Говорящие могилы. Я избран с того света. Безразмерные пространства, тексты приходят через них и бьются мне сюда, тыц-тыц. Мингус[29]на басу. Страх и трепет, страх и трепет. Реприза. Слова-убийцы. Тянут меня туда.
Мистер Т. поднес тетрадку чуть не к носу.
— Вся жизнь, — прошептал он, — пустой напрасный шум. Без дум.
Я поймал наконец такси, усадил туда своего бредящего наяву спутника, сам сел рядом и назвал водителю адрес. Мистер Т. тем временем раскрыл тетрадочку, достал ручку и принялся за дело. Он не сочинял, нет, просто писал под диктовку с того света. Через его посредство говорили поэты, философы, пророки, тираны и прочие разные, отчего возникала мешанина аллюзий, неологизмов и вывихнутых до неузнаваемости цитат на трех языках. Пять месяцев он был моим пациентом в Пейн Уитни, и я отмечал в его состоянии медленную положительную динамику. Заветную тетрадочку он ревниво охранял от воров, которые охотились за его «откровениями», ведь эти прописные истины, если правильно их истолковать, обладали способностью продлевать жизнь тому, кто их читал.
По части звукописи мистер Т. был виртуозом. Гласные и согласные в его речи служили своего рода генераторами, порождающими к жизни незабвенные сентенции вроде «Лавиния из Словении скользит по склону шизофрении», строчка, навеянная «подлинным», по его словам, «шедевром, Insignia Divinia от Игги Л.», что, при некотором допущении, можно было понять как «Божественная отметина в трактовке Игнатия Лойолы». Но когда мистер Т. попал в Пейн Уитни, голоса едва не разодрали его на части. Он, не шевелясь, часами стоял в палате рядом с койкой и стонал. Его лицо было искажено гримасой муки, но при этом он находился в полном сознании.
Мы вылезли из машины и уже почти дошли до приемного покоя психиатрического отделения, а монолог мистера Т. все продолжался:
— Многоголосица. Multi-Vox, — выдохнул он, прикрыв глаза. — Vox et praeterea nihil,[30]non, нет, nein, nicht, nada.[31]
— Почему вы бросили принимать лекарства?
— Силенок нехвата, док. Это ж отрава. Ядовитые ягодки. Я от них только пухну и тупею. Совсем тупею, старина, совсем.
Он шел вперед не разбирая дороги. Я очень надеялся, что на сей раз он от ягодок не откажется.
Вдруг мистер Т. замер и уставился в раскрытую тетрадку, которую держал в руках. Я с ужасом подумал, что он сейчас развернется и пойдет прочь. Но он просто не мог оторвать глаз от захватанной пальцами, черканой-перечерканой страницы, где были накорябаны в столбик неровные строки, которые мне едва удалось разобрать. Стихи.