Там случилась первая неожиданность — нас разлучили. Помощница умирающих потрусила к больничному блоку, пожелав нам на прощанье:
— Удачи вам. Через час, если все будет в порядке, встречаемся у выхода.
Если все будет в порядке?
Потом меня покинула мама.
Флери-Мерожи — одна из немногих тюрем, где содержатся и мужчины, и женщины. Для меня выбрали заключенную-женщину, а маме повезло — ей «достался» мужчина. У меня сжалось сердце, когда я смотрела ей вслед: хрупкая фигурка рядом с охранниками, следовавшими к другому корпусу. В конце коридора, перед тем как скрыться за последним поворотом, мама обернулась и послала мне затравленный взгляд перепуганной зверюшки. Я подумала о тысячах несчастных, которые видят, как их близкие отправляются в ледяную неизвестность исправительного заведения, и, как часто бывало в последнее время, вспомнила маны Мишеля Берже. «Диего, свободна мысль твоя, но сам ты за реше-о-о-ткой», — тихонько напевала я, направляясь к комнате свиданий.
В последнее мгновение перед встречей с незнакомой женщиной, которую я обязалась навещать до дня освобождения, душа моя полнилась болью, состраданием и готовностью разделить чуждое горе. В голове звучали небесные песнопения, и выкрашенная в грязно-голубой цвет комната для свиданий перестала казаться уродливой. «Твоя боль искупит твою вину-у-у, проклятый бедняга». Так всегда бывает: вспомнишь Мишеля Берже — в голове всплывают строки Вероник Сансон. Меня захлестывали доброта и умиление, я готова была все понять и принять.
Все, кроме того, что услышала:
— Вы ПОП? Я думала, вы моложе.
Итак, тюремная администрация додумалась «прикрепить» меня к фанатке «Модели». Точнее будет сказать, к поклоннице Бенедикт Дельплас. «Настоящая журналистка, не трепло какое-нибудь», — уточнила она с кривой усмешкой. Я открыла было рот, чтобы объяснить, — мол, поскольку Бенедикт Дельплас упорно отказывается писать что-либо вообще, чуть ли не все статьи за ее именем сделаны мной или Матильдой, но ничего не сказала. Нехорошо ронять престиж коллеги, которую эта несчастная так высоко почитает. Возможно, наш журнал — та последняя соломинка, которая радует ее раз в неделю, помогая держаться на плаву и не падать духом.
Толстушка лет тридцати с наполовину выбритой головой и черным панковским гребнем на макушке протянула мне мягкую ладонь и представилась:
— Мари-Анж Леприор, знаю, звучит по-идиотски[38].
Услышь я такое месяц назад, покатилась бы с хохоту. Но сейчас я всего лишь прикрыла глаза и крепко пожала ей руку, потрясенная знаком свыше: меня выбрали орудием «перековки» этого падшего создания, этой женщины, видевшей в жизни так мало хорошего.
— Очень-очень рада с тобой познакомиться, Мари-Анж.
— А чего это вы мне тыкаете? За кого вы себя принимаете?
Да уж, добрым нравом Мари-Анж явно не отличалась, да и как могло быть иначе, учитывая тяжкое испытание, посланное ей судьбой. Целый час я кротко сносила ее хамство, а стоило мне поморщиться, как она немедленно открыла упаковку освежителя воздуха, которую я же и принесла, чтобы в камере было легче дышать.
— Ни фига себе, что это за фирма? Тот еще подарочек, нечего сказать, могли бы и на «Диптах» разориться, небось на статейках здорово зарабатываете…
Я передернулась от отвращения, за что немедленно себя укорила.
Заключенная без умолку трещала о моде, обуви, прическах и макияже, отвлекаясь лишь на вопросы о звездной тусовке:
— Джордж Клуни, он какой на самом деле?
— Он демократ.
— На хрена мне его демократия? Я в смысле — он по правде такой горячий?
Я слушала ее треп по возможности доброжелательно, но потом, не выдержав, спросила:
— Мне очень неловко, Мари-Анж, но сколько вам осталось?
— Ну… двадцать четыре минус пять… девятнадцать лет, если скостят по амнистии — двенадцать. Коли уж вляпался в педофильство, эти суки ни за что с тебя не слезут.
Я судорожно сглотнула. Приехали. В ближайшие двенадцать лет придется каждую неделю ходить на свидания к торговавшей детьми своднице, неприятной, мрачной, страшной как смертный грех и вдобавок поклоннице Бенедикт Дельплас.
Бесконечные минуты свидания все-таки истекли, я побрела к выходу и увидела маму. Она сияла.
— Дорогая, я познакомилась с потрясающим человеком! Момо двадцать девять лет, его безвинно осудили за угон машины. Вообрази: он здесь уже четыре года и ему сидеть еще целых шесть лет. Ужасно получить такой срок за то, что одолжил «мерседес» у случайного знакомого! Лично я считаю угон загрязняющей воздух машины услугой обществу.
— Ты права, мама, наказание слишком уж суровое… Ты уверена, что он… не совершил чего-нибудь похуже?
— Ну что ты, он бы мне сказал. Он бесподобен, сложен как бог и тоже обожает Эминема!
Мамины глаза плотоядно блеснули, и я вспомнила, что такой же взгляд был у Беатрис Далль на снимке в журнале «Гала». Это была ее свадебная фотография: Беатрис выходила замуж за бывшего заключенного, с которым познакомилась в одной из бретонских тюрем.
Милосердный Господь, помоги мне.
День двадцать шестой
Знаю, Господи, что не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим.
Книга Пророка Иеремии
— Афликао, скажи на милость, зачем ты погладила и положила в шкаф грязную скатерть?
Девушка пожала плечами:
— Ты мне не велеть ее стирать, Полин.
Наша студентка-лиссабонка и раньше не была Марией Кюри домашнего хозяйства, но последнюю неделю она отрабатывала свои «десять часов в обмен на комнату» со слишком уж явным небрежением. Обнаружив, что она изуродовала лучший кашемировый пуловер Пьера в стиральной машине, я попыталась привести ее в чувство. Увы, мои кроткие упреки плохо доходили до Афликао: выходя из комнаты, она сияла, совершенно уверенная, что летом я оплачу ей билет до Португалии.
Я не сомневалась, что покоя Афликао лишилась из-за Пересов. Она очень быстро к ним привыкла и теперь много времени проводила на «оккупированной территории», как теперь называл нашу гостиную Пьер. Ладно бы она там порядок наводила, так нет же: вещи колумбийцев валялись по всей комнате, так что даже пыль вытереть было невозможно. Общение с Жозефиной, которая была всего на год старше, ее тоже не привлекало. Единственным в семье, кто переносил саквебуту, оказался Поль, он называл ее звуки «убийственной шумовой заставкой для фильма про маньяка на бойне». Юный Адольфо терроризировал нашу португалку. Увидев его, она немедленно поставила свой диагноз: полный псих, но тем не менее на всех парах неслась в гостиную, как только выдавалась свободная минута. Консуэло большую часть времени проводила в городе, решая дела в префектуре, а Афликао подолгу беседовала с Рамоном: она обращалась к нему по-португальски, он отвечал по-испански. Понимали ли они друг друга? Неважно. Я чувствовала, что эти разговоры шли обоим на пользу. Свежесть юной девы проливала бальзам на измученное сердце замкнутого, молчаливого Рамона. У меня мелькнула мысль — и я о ней немедленно пожалела, — что «нестандартная» внешность нашей прислуги заведомо спасала нас от скабрезной или неловкой ситуации. Афликао нашла в Рамоне отца, в котором наверняка очень нуждалась. Как бы там ни было, я радовалась, что убедила ее проявить интерес к Ближнему (с большой буквы), постигнуть сложность и благородство его натуры.