Я и на своем-то чуть не сгорел.
Они докатили вовремя. Бабцев вынул из багажника дорожную сумку, небрежно и потому немного косо накинул ее на плечо. Настроение было — хуже некуда. Катерина тоже вышла из машины. Чуть механически — чувствовалось, что душой она уже на работе, — чмокнула мужа в щеку, сказала: «Ай лав ю». — «Ай лав ю ту», — ответил Бабцев, повернулся и, уже не оглядываясь, пошел внутрь.
Да, остальные были уже здесь. Из-за чертова Катькиного первого он, Бабцев, приехал последним. Вроде и не виноват ни в чем, и ничуть они еще не опаздывают — но все равно неприятно: последний есть последний. Все смотрят косо.
А этот верзила со щеками кровь с молоком («о, это ужасное русское кушанье — кровь с молоком!»), едва завидев Бабцева, неловко пошел ему навстречу, и остальные, приотстав, двинулись следом, наблюдая с плохо маскируемым под дружелюбное сочувствие любопытством. Особенно дева. Разумеется, что ж не посмотреть сызнова бесплатный цирк — женщины любят смотреть, когда мужчины дерутся. Только вот я не доставлю вам этого удовольствия. Бабцев непроизвольно напрягся, когда Корховой стал приближаться, и кулаки его сжались. Сердце тупо торкалось в кадык, а там, куда пришелся недавний удар, запульсировала боль. Бабцев остановился. Этот тоже остановился. Мерзкий бычок.
— Валентин Витальевич, я… — сказал он, запинаясь. — Я себя ужасно чувствую после той вечеринки. Я сильно перебрал… Совсем не соображал ничего, и вообще… Ну, пожалуйста, простите меня. Я… ну, это как помутнение было. Что на меня нашло — сам не понимаю. Невероятно стыдно. Я очень сожалею и прошу у вас прощения.
И смущенно улыбнулся. И, чуть помедлив, довольно скованно, но решительно протянул в сторону Бабцева пятерню.
А остальные как только того и ждали. Будь их больше — они, верно, хоровод бы вокруг мирных переговоров завели; но даже и вдвоем ухитрились тесно обступить Бабцева и Корхового по сторонам, крепко сцепили руки, взяв обоих в живое кольцо, и дурашливыми голосами запели не в лад:
— Мы едем, едем, едем в далекие края! Хорошие соседи, веселые друзья!
Мирят. Надо же, вы только подумайте — мирят.
Слова вот разве что перепутали: девица спела «Хорошие соседи, веселые друзья», а Фомичев — «Веселые соседи, хорошие друзья». Но лишь переглянулись озадаченно и сами же захохотали.
Щас я прям зарыдаю от умиления.
— Могли бы не затрудняться, Степан… Э… Не знаю, простите, как вас по батюшке.
Лицо Корхового чуть вытянулось.
— Я, конечно, могу и руку вам пожать, и обняться с вами даже, но это ведь ровным счетом ничего не изменит, — продолжал Бабцев. — Вы по-прежнему будете, вероятно, ненавидеть горбоносых инородцев и лелеять какую-нибудь очередную бронетанковую русскую идею. Вы по-прежнему останетесь в плену своих убеждений и заблуждений. Так чего ради нам разыгрывать эту комедию?
Теперь лица вытянулись уже и у хоровода. А у Корхового вздулись и опали желваки. Лицо его утратило всякий намек на смущение.
— Я, собственно, — сказал он, — не за свои убеждения прошу прощения у вас, Валентин… э-э… тем более что вы о них ни черта не знаете… а исключительно за то, что вел себя по отношению к вам как пьяный хам.
— Рад, что вы хотя бы это поняли, — ответил
Бабцев и светски улыбнулся, — Но некоторые убеждения стоят того, чтобы за них просить прощения.
Корховой кинул короткий беспомощный взгляд на девицу. Потом, видно, сообразил, что все еще стоит с протянутой в сторону Бабцева рукой — будто милостыню просит. Он резко спрятал обе руки за спину.
— Глядя на вас, — отчеканил он, — в этом очень легко убедиться.
— Вот и поговорили, — подытожил Бабцев. «Он бы меня сейчас не то что опять ударил, — подумал он, — он бы меня убил. Вот такие простые добрые парни от души давили венгров и чехов гусеницами своих танков. А потом с легким сердцем говорили: ну, не дуйтесь, не дуйтесь, дело житейское, мы ж от чистого сердца… И не понимали, отчего их за эти подвиги не благодарят те, кого они случайно не раздавили».
— Я только в толк взять не могу, — даже с каким-то искренним недоумением, совсем не ерничая, сказал бычок. — Вы же за демократию. Демократы же… ну… в перестройку-то, я помню, чуть не на каждом углу повторяли знаменитую фразу Дидро: я не разделяю ваших убеждений, но я жизнь положу за то, чтобы вы могли их свободно высказывать…
— Это Вольтер, — Бабцев ослепительно улыбнулся. Корхового словно огрели кнутом. Лицо его судорожно дернулось, он рывком повернулся и грубо разорвал живое оцепление из якобы дружелюбных рук.
Фрагменты лопнувшего хоровода несколько мгновений догнивали порознь в неловком молчании. Потом дева глянула в лицо Бабцеву так презрительно, будто это не он победил.
— Валентин, а вы Вольтера сами слышали? — звонко спросила она.
И второй… как его… Фомичев невесело захохотал.
И они ушли тоже.
Ну и поездка будет, с внутренним содроганием думал Бабцев. Неприятные люди какие подобрались, один к одному, будто нарочно. Хорошо хоть статья успела выйти. Там, куда мы летим, ее уже наверняка отследили. Вы еще с этим столкнетесь, господа, и вас немало удивит: вам только официальная информация, а со мной — будто приехал проверяющий от Политбюро.
Он нисколько не страдал, оставшись один. Но уж при посадке в самолет деться было некуда — волей-неволей приходилось держаться рядом, не хватало еще потеряться, если там будут встречать. Бабцева будто не видели. И замечательно. Он все равно не хотел бы участвовать в их разговоре; опять, судя по всему, шла речь о былом величии или о чем-то подобном. Непонятно, кто этот разговор завел, — но без разницы; летим на секретный объект — и разговор соответствующий. Фомичев вещал:
— Баксы баксами, а для разведслужб идеологии не менее важны, чем баксы. Самые лучшие люди всегда идеалисты, а идеалисты склонны работать не за баксы, а за идею. Вспомните, сколько замечательного народа горбатилось за так, за красивые глаза на Советский Союз, пока жива была коммунистическая идея. Разумеется, жива не для всех, идеи не водка, всем сразу угодить не могут — но для многих. И эти многие по своим человеческим качествам дали бы нам, пардон, сто очков вперед. Я уж не говорю про их специальные дарования. Хоть ядерный шпионаж вспомните — там же были талант на таланте. Фукс, кембриджцы… СССР воспринимался как позитивный социальный эксперимент и, не исключено, открыватель принципиально иного пути в будущее. И как раз в ту пору у СССР оказалась лучшая разведка в мире. В отличие, скажем, от нацистской. У Канариса и Шелленберга тоже ведь работники сидели грамотные, но гитлеризм практически никем в мире не воспринимался как маяк. И разведка их, при всем немецком хитроумии и тевтонском упорстве, раз за разом попадала впросак. А вот когда вера в коммунизм скисла и все стали благоговейно поглядывать на демократию — у КГБ поперли провал за провалом. Будущего люди хотят! Не столько настоящего, сколько будущего! По возможности — светлого… Несмотря на все повышенные оклады, на все привилегии — народ потек на Запад. От Гордиевского до Калугина…