Справа раскинулась в лучах болезненного солнца заболоченная низина. Горизонт был подведен синей тушью моря. Цветная облицовка ванны. Когда он вылезал из кабины, ему на руки упали первые капли вялого холодного дождя. Передний двор Робинсонов, отороченный сиренью, был просторнее, чем двор самого Пайта. Здесь, неподалеку от моря, было больше солнца, больше жизни. Почкам оставались считанные недели до превращения в цветы. Роса. Соль. Бриз. У забора, на солнышке, подрагивали масляно-желтые нарциссы. Пайт отодвинул алюминиевую, изъеденную солью щеколду на калитке и вошел. Даже в облачную погоду отсюда открывался потрясающий вид: простор, упирающийся в дюны и в океан. Кажется, он просчитался, проявил излишнюю осторожность. Здесь должна была поселиться Анджела.
Раньше Кен Уитмен специализировался в области обменных процессов у иглокожих, потом занялся фотосинтезом. В его диссертации речь шла о сахарно-углеродной седогептулозе-7, играющей некоторую роль в колоссальной цепи реакций, при которых пять шестых триозофосфатов, не образующих крахмал, возвращаются в рибулозу-5-фосфат. Элегантный процесс, в котором мало кто из ученых моложе сорока лет разбирался так же хорошо, как Кен. Сейчас у него на попечении были два аспиранта, изучавшие проникновение молекул глюкозы сквозь клеточные стенки. В карьере Кена уже настал момент, когда ему надоело заниматься выкрутасами Сахаров и захотелось проникнуть в загадочную суть углеродной фиксации — хлорофилловую трансформацию видимого света в химическую энергию. Но, добравшись до уникальной реакции, компенсирующей огромный расход дыхания, разложение и гибель всего живого, Кен почувствовал, что дальше хода нет. В игру вступали биофизика и электроника. Он блуждал в лабиринте, как в кристаллической решетке транзистора. Фотоны создают в облаке частиц, составляющих хлорофилл, поток электронов. У него были любопытные догадки: почему хлорофилл? Почему не какие-нибудь еще столь же сложные соединения? Уж не в атоме ли магния дело? Но переквалификация брезжила все равно, а он в свои тридцать два года уже чувствовал себя староватым для учебы. Он повенчался с треклятым углеродным циклом, а тем временем ученые моложе его добивались славы и жирных субсидий в таких далеких сферах, как нейробиология, вирусология, непаханое поле нуклеиновых кислот. У него жена, ребенок на подходе, в доме необходим капитальный ремонт… Он перенапрягся. Жизнь, изящные тайны которой он раскрывал одну за другой, облепила его, как свежий горчичник.
Последний час этого нудного, серого дня растянулся, как подводный кабель. В лабораторных емкостях нарождалось непоправимое, тесное будущее. И здесь, и в Беркли, и совсем рядом, за рекой, бурлили батареи реторт, извивались мили трубок, мигали электромагнитные весы, улавливающие колебания в пределах сотой доли миллиграмма. Эксперименты, сулящие смерть. Сам Кен трудился на четвертом этаже монументального неогреческого сооружения, выстроенного в 1911 году на благотворительные пожертвования, закопченном снаружи и безнадежно устаревшем внутри. Из окон вестибюля открывался вид на Бостон: скоростные трассы, сходящиеся в тесном городском центре из красного кирпича, над которым высился золотой купол здания законодательного собрания штата. Ближе к исследовательскому центру разверзлись котлованы строек. По дорожкам скользили мимо лужаек хлорофилла студентки в ярких весенних платьицах — сухой осадок учебного процесса. Кен провожал их усталым взглядом, не сознавая своей усталости. В Бостоне прошел дождь. Теперь он, наверное, поливает Тарбокс. День был настолько сер, что окно было больше зеркалом, в котором он наблюдал собственные черты: приподнятая бровь, смазанный рот, белки глаз.
Кен смутился призрака: всю жизнь он боролся со спазмами самолюбования. В детстве он поклялся стать святым от науки и начал враждовать со своим гладким лицом. Он отвернулся от окна. В другом углу вестибюля был установлен, за недостатком места в лаборатории, сцинтилляционный счетчик компании «Паккард», обошедшийся факультету в пятнадцать тысяч. В данный момент счетчик работал, выдавая изотопные номера Видимо, опять препараты мышиной печени Незнера. Сам Незнер, толстошеий рыжеволосый человек сорока с лишним лет, еврейское происхождение которого выдавали разве что тяжелые сонные веки, всегда кипел энтузиазмом второй свежести Его лекции кишели шуточками, а научные статьи — недоказанными предположениями. Тем не менее его любили и считали первооткрывателем пространственной конфигурации одного фермента. Кен ему завидовал и сейчас злорадно подметил, что его лаборатория уже пустует, хотя на часах всего четыре тридцать. Незнер был завсегдатаем концертов, знатоком хороших вин, дамским угодником и членом факультетского клуба гурманов. Накануне он торопливо рассказал Кену очередной анекдот про Кеннеди. Как-то ночью, часа в три, Джекки слышит, как Джек возвращается в Белый Дом, и встречает его на лестнице. У него перекрученный галстук, на подбородке губная помада. «Где ты пропадал?» — спрашивает она, «На совещании с госпожой Нгу». Джекки успокаивается, но через неделю все повторяется, только на этот раз он объясняет, что засиделся с Ниной Хрущевой, затеявшей идеологический спор…
Бледный аспирант приводил в порядок пустую лабораторию. Кен видел поднос с выпотрошенными белыми мышами, похожими почему-то на раздавленные виноградины. Рядом теснились клетки, полные живых красноглазых кандидаток на уничтожение. Незнер любил компьютеры, статистическую теорию, его статьи славились бесконечными таблицами, маскирующими фантастические умозаключения. Рядом находилась лаборатория старины Причарда, престижной древности факультета, придумавшего себе новую забаву — обнаружение и анализ вещества памяти, выделяемого мозгом. Старику Кен тоже завидовал: тот был наделен детской легковесностью, способностью продираться сквозь чащу отрицательной информации в погоне за недосягаемым. И Незнер, и Причард были свободны — в отличие от Кена. В чем дело? Эту особенность чувствовали все, при том, что Кен был умен, красив, аккуратен, шел по верному пути — получаемые им результаты служили тому наглядным доказательством. Святоша Причард пытался исправить положение, делился с Кеном опытом, размахивая пергаментными веснушчатыми ручонками, кивая сухонькой головкой, с трудом выдувая из-под впалых щек сбивчивые сентенции: «Г-главное, У-уитмен, не отступать. Не думайте, что ж-жизнь чем-то нам обязана, мы сами в-вырываем у нее все, что н-нам нужно…»
Рядом с лабораторией находился тесный кабинет старика — настоящая выставка газетных вырезок, картинок, фотографий чужих детей и внуков, почетных дипломов, грамот, коллекций бабочек, надписей с могильных плит, взятых в рамки, и прочих свидетельств бесчисленных хобби хозяина кабинета. Кен с тоской задержался у дверей веселого помещения, надеясь, что у него улучшится настроение, и пытаясь понять, почему эта священная берлога никогда не будет принадлежать ему. Старик был одинок. В молодости он пережил скандал, от него ушла жена. Кен сомневался в правдивости этой истории: неужели нашлась женщина, способная бросить такого замечательного человека?
И тут его посетило редкое озарение: достоинства Причарда проистекали из его брошенности. Метаболическая редукция, необходимая для роста, плодотворное дробление. Но озарение тут же погасло: заглянув внутрь себя, он ударился о непостижимо гладкую, скользкую плоскость. На захламленном столе Причарда ему бросился в глаза заголовок с первой страницы свежей газеты: «Аденауэра сменит Эрхард».