Звонил Мито из Швейцарии. Разница во времени делала его звонок ночным, но Ромиль не обиделся. Мито все равно не сможет посчитать часовые пояса, так что и обижаться на него не стоит.
— Да.
— Здравствуй, Ромиль.
— Здравствуй, Мито. — Он поймал себя на том, что улыбается. — Ты давно не звонил. Как дела в санатории?
Мито молчал. Ромиль слышал, как он сопит в трубку, и сердце кольнуло недобрым предчувствием.
— Мито?
— Твоего брата сегодня короновали.
— Что?
— Сегодня твой младший брат стал бароном, Ромиль. Такова была воля вашего отца.
— Но отец…
— Он умер две недели назад. Брат запретил тебе говорить. Не хотел, чтобы ты приезжал. И, Ромиль, не держи на него зла — это отец так решил. После того как все врачи сказали, что ты никогда не станешь прежним, он назвал твоего брата старшим сыном.
Ромиль швырнул трубку в стену. Вот как! Он мечется по докторам, вызывает духов, думает, что его ждут… нет-нет, зачем обманывать себя? Отец все решил еще тогда, в Москве, до его отъезда. Он и уехать-то Ромилю разрешил только потому, что понял — сын стал бесполезен и он не годится больше на роль наследника. И Ромиль почуял это еще тогда: отчуждение.
Отец не приходил, но ведь наверняка все знал, ему докладывали, как продвигается лечение. И в какой-то момент он принял решение, заботясь о семье, которую берег и возглавлял двадцать лет. И, не желая признать его правоту, не допуская мысли о собственной несостоятельности, Ромиль все же не мог найти в своем сердце зла, не мог сердиться на отца. Но брат! Не сказать, что старый барон умер, короноваться тайно…
Ромилю казалось, что душа его истекает кровью, потому что ее оторвали от корней, от древа рода, который всегда был поддержкой и опорой. Род — основа жизни. Семья — то, что всегда давало ему уверенность в себе. За ним стоит семья. И Ромиль всю жизнь готовился к тому, что когда-нибудь он станет во главе этой семьи, своего рода, и они будут его дети, а он станет, как отец, заботиться о старых и малых, станет блюсти традиции и делать все, чтобы его род процветал.
И вот теперь они отвернулись от него. Он один, никто. Слезы текли по смуглой коже, и молодой человек казался себе ребенком, брошенным на произвол судьбы. Дорога домой закрыта, и смысл жизни отправился к чертям. Ему некуда возвращаться и некому что-то доказывать. Даже если он найдет своего демона, вернуться домой не сможет: ему нет места среди своих, потому что он слишком горд, чтобы принять власть младшего брата. Немыслимо вернуться и признать его старшинство!
И тоска, тоска и боль, которые отступили ненадолго, снова вернулись и впились горячими крючьями с его тело и душу. Если бы момент спокойствия, который он пережил сегодня, длился чуть дольше… если бы он мог хоть немного передохнуть, возможно, он смог бы удержаться, не потерять контроль, не дать темной волне захлестнуть себя. Но краткой передышки, подаренной ему Патрисией, оказалось недостаточно, и волна накрыла его с головой. Душа снова рухнула в кишащий кошмарами мрак, откуда с таким трудом и так долго выбиралась.
Ромиль не помнил, как он собрал сумку, как покинул отель. Он не подумал ни о Райтвелле, ни о Патрисии. Движение — иллюзия перемен, и он стремился куда-то ехать, бежать, лететь, тщетно надеясь избавиться от муки.
Он не запомнил ни одного города не своем пути, не познакомился ни с одним человеком. Недолгие остановки нужны были, чтобы писать. Пока рождалась картина, в голове бродили обрывки то ли мыслей, то ли образов. Мысли эти были странно-многоцветными, и он всячески старался передать их движение и богатство и помощью красок. Все остальное не имело значения. Проходила боль в руке, неважным становилось одиночество и то, что у него нет ни дома, ни семьи, что он никто и умри он — найдут не сразу.
Картины теперь составляли единственную связь с жизнью, с реальностью. Они подтверждали, что он реально существует, что на полотне времени останутся крохотные стежки, сделанные им. Кто-то взглянет на полотно и подумает… даже неважно что. Понравится не понравится, значения не имеет. Важно только не оставить человека, зрителя равнодушным. Пробудить мысль или чувство — любое: удивление, радость, любопытство, неприязнь, ненависть. Многие художники писали именно для этого, они отнюдь не желали нравиться. Вот и Ромиль никогда не желал услышать комплименты своим работам. Ему картины нужны как веревочки, которыми он привязывает свою душу к жизни, свою жизнь к миру. И если картина вдруг пробуждает в людях чувства, она перестает быть только веревкой. Она превращается в сосуд, наполненный, как кровью, чьим-то чувством, и чувства эти питают его, унимают боль и дают силы и желание жить.
Часть вторая1— Может, у него есть собака? — спросила Глория, прислушиваясь.
— Нет у него никакой собаки, говорю же тебе, он просто псих! — Ричард возмущенно уставился на стенку, из-за которой доносились странные звуки. — Я говорил, что надо было брать ту квартиру, на Малберри-стрит.
— Ага, окна у нее выходили аккурат на больницу. Вот радость была бы — то «скорые», то еще что! — Глория потыкала палочками в коробочку, принесенную из китайского ресторана. Ловко подцепила кусочек свинины с ананасами и принюхалась: черт, одни специи!.. Ну, будем надеяться на лучшее. Она сунула кусочек в рот, потом откусила от спаржи и придвинула к себе папку с бумагами. Времени мало, надо просмотреть проект…
Но за стеной опять раздался грохот, словно в стенку швырнули что-то тяжелое, потом то ли стон, то ли крик.
— Все, с меня хватит! — Ричард решительно оттолкнул в сторону коробочку с пророщенными ростками сои. — Я звоню управляющему. Пусть или полицию вызывает, или сам разбирается.
— Может, сперва сами попробуем с ним поговорить? — предложила Глория.
— Да говорю же тебе, он псих! Вдруг он опасен?
— Ну уж так и опасен. Нас двое, и мы не полезем на рожон. — Глория уже стояла у зеркала. Опасен или нет, псих или нормальный, но она должна накрасить губы и поправить волосы, прежде чем постучать в дверь соседа. Ричард трусоват, тут ничего не поделаешь… Но она, Глория, выросла в Бруклине, а это о чем-то говорит! Ее так просто не напугаешь.
Собственно, детство Глории прошло в Милуоки — это крупный город штата Висконсин, и стоит он на берегу озера Мичиган. Наверное, это было счастливое детство, потому что Глория его почти не помнила — так, какие-то кусочки: пикник на берегу, конкурс рисунков в школе, соседскую девочку, у которой была собака по имени Айк… Но родители Глории развелись, когда ей было девять, и мать переехала в Нью-Йорк. И поселилась она в Бруклине, потому что работала медсестрой в больнице и подыскала жилье недалеко от места работы. Можно сказать, что счастливое детство кончилось в первый день прихода в местную школу. Никогда еще за всю свою жизнь не слышала девочка столько грязной ругани и не видела так много людей разных цветов кожи и национальностей. Через пару лет она научилась драться, используя зубы и ногти, никогда не выходила из дома без ножа и баллончика с газом и ругалась не хуже остальных. С четырнадцати лет она подрабатывала официанткой, и ей крупно повезло, потому что одноклассник устроил ее в пакистанский ресторан, где нравы были куда сдержаннее, чем в расположенном на соседней улице мексиканском.