на листок, чтобы просушить, нищий сложил его вдвое, потом еще раз, потом аккуратно упаковал в конверт. Дальше он сделал то, что снова удивило Рундальцова: из наружного кармашка шинели, где, по замыслу портного, должно было храниться что-то смертоносное, вроде капсюлей или хоть капсулы с ядом, он достал массивное золотое кольцо с блеснувшим в полутьме бриллиантом и вложил в тот же конверт. Тщательно заклеил его, показав на секунду красный мясистый язык, ворочавшийся у него во рту, как шпорцевая лягушка в подводном гроте, и крупными буквами надписал адрес и имя.
Насколько основательно конверт был запечатан отправителем, настолько небрежно, не прерывая разговора, его вскрыла та, кому он предназначался. Лев Львович, поселившись почти в первой попавшейся гостинице, выбрав ее за близость к озеру, вид на развалины замка и малолюдность, поспешил исполнить поручение недавнего знакомца. В Лозанне, несмотря на глубокую осень, погода была почти летняя, так что он решил пройтись и вскоре, поднявшись на очередной холм, буквально изнемог от жары. Летнее свое пальто он давно уже нес в руках, но, даже оставшись в легком сюртуке, чувствовал себя неуютно. Между тем решительность, с которой он желал поскорее отделаться от конверта, удивляла его самого. По всему выходило, что сперва стоило подобрать себе пансион, распорядиться насчет прибывшего малой скоростью багажа и вообще обдумать свою будущую жизнь: напротив, все, чего ему хотелось, – это выполнить поручение странного знакомца и во вторую очередь взять ванну. Елена Михайловна, чье имя было написано на конверте, жила на улице, обладавшей странным свойством: каждый житель Лозанны знал это название, но при этом у каждого было свое представление о том, где она находится. В обычное время это позабавило бы Рундальцова, как и всякое вторжение легенды о святом Граале в обыденную жизнь, но сейчас, тащась в жару по вымощенным булыжником улицам, он предпочел бы осязать вокруг более линейную реальность. Наконец, слегка ошалев от разноречивых указаний прохожих, он купил в табачной лавочке за два франка карту, чья обложка была украшена лаконичным красно-белым местным гербом (который показался ему похожим на бокал, до половины налитый портвейном). Вопреки всем предшествующим инструкциям, отыскалась улица – короткая, заканчивающаяся тупиком, на ней – нужный дом, а в доме – высокая, черноволосая, смуглая Елена Михайловна, по-русски всплеснувшая руками, когда он сообщил ей, что привез конверт от Небожарова.
«Проходите, голубчик. Ну вот стоило так…» – не докончив фразы, она провела его в большую комнату, где на разномастных стульях за большим столом сидело еще несколько барышень, разложивших перед собой тетрадки, как на уроке. «Присядьте, пожалуйста». Одна из барышень, низенькая, почти карлица, бросилась в соседнюю дверь за табуреткой. Лев Львович попробовал было откланяться, но был почти насильно остановлен и усажен. «Мы все равно собирались прерваться и выпить чаю», – проговорила Елена Михайловна, открывая конверт. Кольцо выпало и покатилось по столу, произведя движение в собравшихся: кто-то смотрел заинтересованно, кто-то изумленно, а карлица, неожиданно для Рундальцова, уставилась на него с неприкрытой неприязнью. Елена Михайловна, вся залившаяся краской, вытащила письмо и, пробежав глазами, как-то нарочито рассмеялась. «Ах, ну вот глупости. Впрочем, похоже, сегодня мы спасены». «Клавдия, душка, – проговорила она, наклоняясь и подбирая застрявшее в ворсе ковра колечко, – отнеси это, пожалуйста, в заклад, а то и попробуй продать, да не дорожись особо. И купи нам чего-нибудь поснедать». Карлица, подхватив кольцо, вышла, бросив на Рундальцова торжествующий взгляд.
За следующий месяц Лев Львович, снявший комнату в соседнем пансионе, приблизительно разобрался в устройстве этой своеобразной коммуны, сочетавшей в себе признаки фаланстера и женского монастыря. Все его обитательницы были родом из России, кто-то из Петербурга, две барышни с Волги, еще три – из каких-то маленьких городков в черте оседлости. Приезжали они в Швейцарию учиться в здешних университетах по разным причинам: кого-то смущал скудный выбор российских учебных заведений, куда принимали девушек, кое у кого примешивались и политические мотивы. Жили в основном в страшной бедности: иная ушла из семьи со скандалом, а у некоторых родители хотя и снисходительно относились к беглянкам, но не имели практической возможности помогать. Вообще по Западной Европе, и особенно в Швейцарии, насчитывалось несколько десятков, а то и сотен коммун подобного рода. Были не только пансионы, но и целые улицы, специализировавшиеся на русских постояльцах, – собственно, и сама русская община жила очень отъединенно, почти не смешиваясь с окружающей ее иноязычной средой. В Лозанне это как раз было устроено немного по-другому: именно в эти годы на деньги, завещанные местным русским богачом, строился новый университетский корпус, что заведомо давало землякам благодетеля если не прямое преимущество при поступлении, то, по крайней мере, небольшой заряд предварительной благожелательности.
Между прочим, этой толикой приветливости, ожидавшей любого русского, немедленно воспользовался и Лев Львович, предъявивший свои петербургские верительные грамоты на естественный факультет, где его, против ожидания, зачислили сразу на последний курс. На правах соседа и студента он порой захаживал к Елене Михайловне и ее подругам: сидел подолгу в гостиной, пил остывший чай под аккомпанемент обычных разговоров о том, что во всей Швейцарии невозможно найти обычный человеческий самовар, а у воды, вскипяченной на спиртовке, появляется неприятный, ничем не устраняемый привкус; листал чудом забравшуюся на берега Лемана и прочитываемую тщательно, от заголовка до объявлений, русскую газету. Иногда встречал он там и других студентов-мужчин, но в таких случаях, отсидев молча достаточное время, чтобы не показаться совсем уж неучтивым, собирался и откланивался. С барышнями же, напротив, был не то чтобы говорлив, но достаточно любезен и приветлив, чтобы поддерживать ни к чему не обязывающую беседу.
Состояние его духа было далеко от тщательно изображаемой безмятежности. В разгульной жизни «до катастрофы» (как он привык называть про себя годы своего первого студенчества и кишиневской карьеры) он легко и быстро сходился с женщинами и так же легко расставался; в Петербурге вел совершенно монашескую жизнь – и только тут, на берегу Женевского озера, в окружении ласковой природы, стал постепенно оттаивать. Как вылупившийся из яйца птенец признает в первом крупном живом существе, попавшемся ему на глаза, собственную мать и доверчиво следует за ней (такие картинки любили печатать в «Живописном обозрении»: собака выводит на прогулку цыплят), так и сердце Льва Львовича, впервые за несколько лет почувствовавшее потребность в любви, обратило весь свой нерастраченный жар на Елену Михайловну. Сперва он, припоминая куртуазные повадки своей, казавшейся далекой, юности, пробовал выражать симпатию обычными для Кишинева способами: приносил роскошные, перевитые архиерейскими лентами, густо пахнущие коробки конфет (благо в Лозанне на каждом углу был их