Но он словно живая птичка. Еще немножко трепыхается. Жалко добить до конца. Чем тогда чувствовать?
Вон, у Устиновой тоже атавизм. Ничего, живет же как-то. Семен с ней носится как с хрустальной статуэткой. Да и Рафаэль тоже, чего уж…
От этого факта в животе у меня болезненно сжимается от тоски. Мне не судьба побыть хрустальной, я стальная. Только куют, выискивая места помягче для удара. Каждому свое.
— Слишком правдоподобно умираешь, Царева, завязывай.
Увы, это не симуляция. Со мной что-то не так. Но сейчас не об этом мне хочется с ним поговорить.
Резко присаживаюсь, возвращая себе броню. Я хотела сказать ему, после его признания кое-что. Да как-то все не было возможности остаться наедине.
— Ты за Асю извини.
— Ага… Ты тоже.
Не понимаю, что имеет в виду, но мне сейчас все равно, я очень плохо соображаю. Замечаю ссадину на его скуле.
— Это… — касаюсь своей скулы, как в отражение. — Я нечаянно. Рука дрогнула.
Молчит. Ну и ладно… Я хотела извиниться, я извинилась.
— А уеду я на свою «долбанную Олимпиаду» скоро, — невесело ухмыляюсь. — Так что, не парься.
В груди болит.
Ну, или не уеду, прислушиваюсь к своему стремному состоянию. В ушах шумит, мокрая вся, сердце быстро прыгает, пропуская иногда ступеньки. То ускоряется, то гулко грохает… Я не чувствую, что смогу выступить. Я словно рассыпаюсь.
Но из дома уехать придется по-любому.
— И играй на своей скрипке, на здоровье, — улыбаюсь. — Я ее больше не услышу.
Бесило его… Гад!
Но это уже больше веселит, чем вызывает негатив.
— Кто-то из нас умирает, я не понял? — откидывается он на стенку спиной.
Я умираю, да. Очень глубоко внутри. От страха и неопределенности. Я не понимаю, что будет завтра. А не так глубоко, мне хочется настучать себе по лицу, чтобы не смела ныть и бояться.
И если раньше, я говорила себе иди и добейся, шла и добивалась результата. То теперь говорить надо явно что-то другое. А что — я не знаю. Как действовать «здесь» для меня непонятно. И спросить мне не у кого.
Мне приносят чай и бутерброд с красной икрой. Под икрой толстый слой сливочного масла. Я обожаю сливочное масло!
Не чувствую голод. Я чувствую вину, от решения съесть его. Забиваю на это чувство. Оно не мое.
— Ешь, — цедит он.
— Ты иди…
Не могу при нем почему-то.
Он выходит за прозрачную дверь, падает в мягкое кресло медсестры. Закинув голову на подголовник, медленно крутится с закрытыми глазами.
А я, истекая слюной от запаха сливочного масла, вгрызаюсь в бутерброд. Проглатываю его за минуту. И выпиваю сладкий теплый чай.
Желудок ощущается как камень. Срываюсь с кровати от внезапного приступа тошноты. Залетаю в туалет. Меня выворачивает в унитаз.
От слабости не могу подняться на ноги. Дотягиваюсь до щеколды. Закрываю дверь. Ко мне стучатся и что-то говорят, но я не слышу в ушах шумит.
Капец. Неловко как.
— Минуту… — пищу я ослабленно.
Заставляю себя подняться, умыться. Добредаю до кровати, падаю. Медсестра считает мой пульс, задает какие-то вопросы.
— Стошнило?
— Нет, — на автомате отвечаю я.
С шести лет я выдрессирована «правильно» отвечать на вопросы врачей.
«Не болит. Не кружится. Не тошнит. Не дрожат.» И так далее.
Нельзя говорить правду. Это так устроено. Никто не говорит. Кто говорит, вылетает по мед показаниям. А мы же не хотим вылететь? Мы хотим медаль! А потом все наладится. Надо потерпеть.
— Да, — признаюсь, отводя взгляд.
— Как давно не ела?
— Ну я ела… — мямлю. — У меня протеин.
Она прокалывает мне палец штукой, которая замеряет сахар. Вздрагиваю, встречаясь глазами с моим мерзавцем. Он за дверью.
Поджав губы, медсестра смотрит на экран.
— Я не знаю, о чем ты думаешь, Дина. Мне кажется, нужно подключать психотерапевта.
— Зачем? — ловлю ее взгляд.
— Ты делаешь это специально?
— Что? — непонимающе смотрю на нее.
— Вызываешь рвоту после еды. Это булимия?
Отрицательно кручу головой.
— Ты попросила выйти Рафаэля, не стала есть при нем, — подозрительно.
— Да нет же! Не поэтому! — закатываю я глаза.
— Окей. Сейчас принесут овсянку. Я хочу, чтобы ты ее съела. При мне.
— Ладно. Я не делаю так, правда! Я не понимаю, почему меня вырвало!
— Все… — гладит меня по плечу. — Не надо волноваться. Белла Арнольдовна хочет тебя проведать. Мне пустить?
Округляя глаза, испуганно качаю головой.
Сейчас будет опять меня гнобить, и говорить, что я ленивая симулянтка. А сил на пофигизм ну совсем никаких! Еще разревусь…
— Хм. Ясно. Скажу, что ты уснула.
— Спасибо!
Но это, конечно же, просто отсрочка.
— А с этим коршуном что будем делать? — стреляет взглядом на Дагера.
Он с деловым видом листает журнал у нее на столе, подтягивает к себе, хмурясь, читает.
— Рафаэль! — возмущаясь, выходит она к нему.
Дверь захлопывается. Выговаривая ему за самоуправство, пытается выставить за дверь. Улыбаясь своей голливудской, Рафаэль что-то отвечает, не спеша покидать кабинет. Ловлю себя на том, что тоже улыбаюсь.
И вообще… Вот то далекое забытое чувство слепого обожания и восхищения, что уже давно я разбомбила, вдруг неожиданно вспыхивает чувствительным эхом.
Что он особенный, что он тонко чувствующий, неравнодушный, настоящий, добрый…
Черт! Испуганно тру лицо.
Ну, нет, конечно. Зачем это? Дагер — это Дагер. Так себе мерзавец с переменным успехом.
— Дин, — заглядывает медсестра. — Так что? На полчасика гостя пустить?