сторонам. Берег был пустой, деревьев не было, а сквозь желтую глину пробивалась редкая пресная трава. Ветра не было, и спокойная вода отражала розоватое небо. Крупные камни обросли белесой скользкой тиной. Я вошла в воду по щиколотку и спросила отца, как тут со спуском, отец ответил, чтобы я не беспокоилась, потому что берег пологий.
Сначала мыться, сказал отец. Он вытащил из ящика бутылку Fairy и целлофановый пакет с белым мылом. Мыло подсохло и треснуло посередине, как изъеденный гнилью зуб. В пакете с мылом я увидела маленькое зеркальце, пену для бритья и одноразовый бритвенный станок. Сойдет еще на раз, со знанием дела сказал отец, посмотрев на лезвие. Из-под матрасов в спальнике он достал чистые полотенца для себя и меня, а покопавшись в пакете, нашел свежие трусы и чистую футболку.
Я взяла свой шампунь и мочалку, за фурой переоделась в купальник, и мы вошли в воду. Смотри, сказал отец, как моются дальнобойщики: сначала надо намылиться Fairy, он хорошо моет соляру и грязь. Отец налил средство в ладонь и, зачерпнув немного воды, начал намыливать руки, живот, спину и шею. С собой мы взяли черпачок, вырезанный из полторашки, и я помогла ему смыть потемневшую от пыли и солярки пену. Отец посмотрел на руки и, заметив въевшуюся грязь, снова намылился средством для мытья посуды. A чтобы перебить запах, сказал отец, надо еще мылом пройтись. Он показал, как надо мылиться мылом, и снова я помогла ему смыть пену. Затем он достал бритвенные принадлежности и быстро побрился. Я отошла на несколько шагов, чтобы сполоснуться чистой водой, помыла голову и шею, побрила подмышки.
Мы вышли из воды и уселись на расстеленное покрывало. Пиво, которое мы купили пару часов назад, еще не успело нагреться, и мы выпили по бутылке, закусывая мелкой сушеной воблой. Отец достал из живота рыбины пузырь, отряхнул от икры, зажарил его над зажигалкой и съел. Мой пузырь весь был в горьких молоках, и его пришлось выбросить. После пива мы легли и долго смотрели на воду. Вечер сначала был розовый, потом выцвел, и все стало незаметным. Тихий берег стал глухим, и редкая чайка крикнула, пролетая над водой. Тишина, сказал отец, хорошо. Давай жечь костер. На берегу я собрала несколько топляков, отец достал вчерашние владимирские газеты. Костер засветил теплым светом. Мы достали маринованную курицу и пожарили ее на решетке. Отец выпил бутылку водки и заплакал. Я терпела его слезы, мне было стыдно за него перед самой собой и темным берегом.
Проплакавшись, отец поднялся в кабину и вставил в магнитолу кассету блатных песен. Он выкрутил громкость до предела и сел здоровым ухом к динамику. Я не знала, что мне делать. Все вокруг было миром и временем отца. Темнота забрала себе день, а теперь и покой. Я сидела в спальнике и смотрела на отца: он был в пьяном злом полусне, сидя на водительском кресле, под желтой лампой беспокойно кружили мушки, а из колонки, потрескивая на низких и визжа на высоких нотах, играла группа «Лесоповал». Я наблюдала за ним и рассчитывала дождаться, пока он заснет полностью, тогда бы я смогла отключить магнитолу и лечь спать. Но отец не спал, и, как только я начинала тянуться к панели передач, он открывал глаза и яростно кричал, чтобы я не смела выключать музыку. Я посмотрела на его лицо, оно было пустое. Голова отца превратилась в место, которое поглощало все вокруг и не отражало ничего. Что он видел там, у себя внутри? Он слушал музыку, подрыкивал любимым аккордам и ликовал, как жалкий пес. Внутри него клубилось его прошлое, оно бушевало, вспыхивало и ослепляло его изнутри. Он не мог сопротивляться процессам, происходящим в его расторможенном мозге, изношенном героином, водкой, тяжелой работой и однообразием дороги. Он не мог сопротивляться предчувствию и тяжелым мыслям, водка растормошила в нем то, что он давил внутри себя. Теперь он проживал одновременно и завороженность своей жизнью, и горечь от ее безнадежности.
Когда я поняла, что все мои попытки тщетны, я выпрыгнула из кабины и пошла по берегу, чтобы найти тихое место для сна. Но звук из МАЗа несла и отражала плоская сероватая вода, oт наглых и сентиментальных песен мне некуда было деться. Кроме того, я беспокоилась за отца. Кто угодно мог залезть в кабину и навредить ему. Я вернулась к машине и стала ждать конца его угрюмого веселья. Пиво было теплым, и я цедила его, покуривая свой Winston. Время шло, ночной ветер пришел с воды, и стало легче дышать. Кромка воды задрожала, но я не услышала ее плеска, музыка в машине стала единственным звуком этого места, и этот звук был страшным от безысходности, которую он сообщал.
Я не могла думать, и мне не о чем было думать. Я чувствовала горькое разочарование и обиду, a еще мне было попросту страшно оттого, что здесь, на берегу, никого нет. Не было на берегу и деревьев. Фура стояла на небольшой возвышенности и была видна как с воды, так и с объездной дороги. Здесь мы с отцом были в опасности, но он этого не ощущал, дорога и любое открытое пространство понимались им как естественное для него место. Он не боялся здесь ничего, он вырос в степи.
К трем стало светать, и я поднялась посмотреть, как там отец. Он лежал на пищевом ящике, раскинув руки, и тяжело спал. Я обошла тягач и с пассажирского кресла дотянулась до магнитолы. От тишины стало пусто, и я, сполоснув руки и лицо, забралась в спальник и закрыла глаза. Сон не шел, пьяный отец начал громко храпеть и стенать во сне. Солнце поднималось и нагревало остывший за ночь дым. Здесь, в этом тесном тягаче, я чувствовала свою неуместность. Этот мир не знал и не принимал меня. Отец не знал меня и, похоже, не умел откликнуться на мое существование. Я была компаньонкой в дороге, приятным обстоятельством. Ведь со мной можно было напиться и не беспокоиться, что фуру украдут. Я лежала и думала о том, что здесь, вокруг отца, все бессловесное и немое для меня. Это был однообразный, грубый и бездомный мир; он не поддавался никакому осмыслению. Я знала только один способ описать его – романтически. Но в этом мире было столько муки и поражения, что его романтизация еще сильнее погружала меня в тяжелые мысли. Не было здесь ни капли радости, только усталость, безнадега и нищета. В них не было свободы, в них