Далмации, Валахии, Метохии, наконец и в Московии (можете считать, что тут-то, на самом деле, мы и познакомились с ним, если уж вам так нужно это чертово самое дело, это призрачное, что вы зовете реальностью). Эрик, как большинство шведов, был (еще раз, но он был так белокур, что не мешает сказать об этом еще и еще раз) белокур (с отлично уложенною копною — даже скирдою — вверх и влево летящих волос); был легок, быстр; был с детства и по-прежнему чем-то смущен; даже напуган; затем и ездил, может быть, в места гибели маленьких цезарей и больших чаушесок, чтобы справиться с этим страхом, этим смущением; годился бы в государи, или хоть в правители какого-нибудь симпатичного скандинавского королевства, либо, на самый худой конец, в герцоги остерготландские, зёдерманландские, ингерманландские, если бы не это смущение, этот с детства засевший в нем страх да смешные детские привычки, от которых он не мог (похоже, что и не пытался) избавиться (отвратительная привычка грызть ногти, едва ли не обкусывать пальцы; отвратительнейшая, ни с королевским, ни даже с герцогским достоинством не совместимая привычка набирать в рот большое количество шведской, с сильным рыбным уклоном, запахом и вкусом, еды, отчего под правой его щекою образовывался быстро растущий, очень долго не спадавший желвак, с каковым желваком он продолжал жить, разговаривать, рассуждать о династии Ваза, пить кофе, пить водку «Абсолют», даже есть другую еду, с тем же уклоном и запахом, так что я предпочитал уж не смотреть на него во время наших совместных трапез в деревенских трактирах, придорожных харчевнях; до и после трапез смотрел всегда с удовольствием).
***
Надеюсь, сударыня, мне не надо напоминать вам, что такое был первый Стокгольм после непрерывной Совдепии? Или вы так еще молоды, что Стокгольм с Копенгагеном вам кажутся доступными, как Мытищи, и уж точно более привычными, чем Селищи, Столбищи, Кузьмищи и Чертовищи? Или вы даже не задумываетесь, покупая очередной билет на очередные Багамы, они же Бермуды, что железный занавес (желзанавес, как, наверное, называла его большая толстая Регистрация, давая руководящие указания мелким Визам и самому полковнику, поклоннику ее прелестей) — что желзанавес, подобно занавесу театральному, может подняться, но может и опуститься? А вот не захотели меня в цари, я бы его перековал на орала, переплавил на детские автомобильчики, взрослые мотоциклы. Шучу, шучу, сударыня, знаю, что вы ни в чем не повинны; это все Шуйский, все Муйский. Шуйский нашептывал, Муйский мутил; да и все прочие хороши; вот и получайте теперь… О Шуйском и о Муйском чуть позже; пока что возвращаюсь в Стокгольм, или в Стекольню (как называли сей стольный град во времена моего страшного батюшки, Ивана Террибилиса). Стокгольм, да и Стекольня явились мне после непрерывной Совдепии, бесперебойной Московии в той первозданной красе, той первородной прелести, в какой вряд ли видят их сами счастливые стокгольмичане (стокгольмичи? стекольники? стекольщики? стеколисты?). Для них это реальность (как вы изволите выражаться), действительность (как вам нравится говорить), для меня это был первый (после курляндского детства) глоток морского чистого воздуха. А также первое авокадо в моей жизни, первые анчоусы в моей жизни, первые киви в моей жизни, первая (и последняя) квашеная салака в моей жизни (большей гадости человечество не придумало), первый (и тоже, наверно, последний) шведский торт принцесс в моей жизни (сладкое ненавижу, но как было удержаться мне, принцу?), первые мотели, первые автомойки, первые дорогие магазины с завлекательными витринами, манящими манекенами.
***
Но если вы думаете, что я, непобедимый император Деметриус, стану глазеть на витрины — лизать витрины (lecher les vitrines), как, наверное, мог бы выразиться брат мой Генрих Наваррский — и как точно выражался приятель мой Маржерет (от которого и научился я сим славным словам), — если так вы думаете, мадам, то зря вы так думаете; что вы сами, впервые проскользнув на волю в дырочку прохудившегося желзанавеса, вылизали половину витрин Парижа, Мюнхена и Милана, в это я готов поверить, еще бы; вам же спешу сообщить, что лизание витрин никак не совместимо с моим царским достоинством (в отличие от лизания разных других вещей и прекрасных явлений природы… об этом чуть позже, мадмуазель); так что я сразу пошел вместе с Эриком в какой-то главный стокгольмский магазин и на половину всех моих денег (другую половину мы пропили) накупил всего наимоднейшего на все сезоны и случаи жизни: и пресловутое пальто, очень синее, очень двубортное, и вельветовые штаны божественно болотного цвета, и знаменитый рюкзак из бензопротоэтилсолицила, — чтобы потом уже об этом не думать, сосредоточившись на безумном Эрике XIV, тезке и дедушке моего Эрика, на его (безумного Эрика) детях от Катарины Монсдоттер (сейчас все поймете), его же брате Юхане III, его другом брате Карле IX… и еще на кое-каких королях, герцогах и, соответственно, принцах.
***
Если принц, то — Гамлет, сударыня. Если царевич, то — Димитрий, а если принц, то, разумеется, — Гамлет, мадам. И звезда с звездою говорит. С кем же и говорить мне, если не с Гамлетом, любимейшим из моих братьев? Потому мы первым делом поехали через всю Швецию, не глядя на нее, в Гельсингборг, чтобы оттуда переплыть на пароме в запретную для меня Данию (но паспортов, к незримому, хотя и явственному огорчению полковника, у нас не проверили), именно в Гельсингор, он же, соответственно, Эльсинор, он же, соответственно, замок Кронборг, где, как вы знаете, несчастному Гамлету сперва является призрак его отца (или не-отца?), на внешних террасах, затем, в самом замке, происходит все то чудовищное, что мы с вами выучили наизусть еще в колыбели и даже еще не родившись. Эльсинорских террас парапет. Террасы были, парапета я не нашел. Мир природы о днях былых молчит. Но ведь и мир неприроды тоже, на свой лад, молчит. Природа молчит на своем, неприрода на своем языке. Он был огромным, этот замок, и террасы были огромными, и почти бескрайним казался нам серо-зыбистый Зунд, который только что, беззаконным образом, переплыли мы на пароме. Шведский берег, покинутый нами, был виден, но пролив все равно казался бескрайним. А на карте он крошечный: узкая горловина, соединяющая внутреннее Балтийское море с безмерностью внешнего, Северного, переходящего в мировой океан. Океан же, как известно всем нам, читавшим Шекспира и Тютчева, объемлет своими снами и волнами всю нашу маленькую жизнь, вместе со всем земным шаром. Я стоял там, рядом с Эриком, у какого-то, помнится мне, слюдяного окна над террасами и проливом, сознавая огромность мира, огромность своих