Алтарь
Временный представитель
Шел 1910 год. Была поздняя осень. На железнодорожной станции Астапово просыпалась жизнь. Рельсы скрипели от холода и взвизгивали от проезжающих вагонов. Рабочие уже сновали по перрону; служащие в мундирах, забрав за спину руки, грозно смотрели вдаль; их дети играли в пятнашки, прогуливая школу; женщины сплетничали и передавали друг другу главную новость последних дней – сначала шепотом и робко, словно не веря в такую глупость, рассказывая ее как будто понарошку, а потом все громче и смелей и даже будто улыбаясь. Эта новость вылетала из дымовых труб и скользила по бесконечным русским рельсам, она терялась в пыли русских дорог и блестела в свете солнца. И чем становилось холоднее, тем больше о ней говорили в Астапове, в Козельске, в Ростове и в Москве. Время растягивалось, и в каждой секунде неровным почерком были выведены три слова, и каждое слово из этих трех звучало сейчас невероятно и смешно. Никто не верил в то, что на железнодорожной станции Астапово умирает граф Толстой.
Лев Николаевич глядел в окно и хмурил брови. Он сочинял каталог своих детей. «Андрей, Михаил и Мария, Татьяна, Илья и Сергей». Лев Николаевич шмыгнул носом. Саша и Лев Львович в список не влезали. «Да и вообще. Как можно придумать так, чтобы Лев Львович! Ладно еще Ваня… Впрочем, даже, например, Дмитрий – Дмитрий Львович, как хорошо!» Толстому захотелось хлопнуть в ладоши, он улыбнулся и кротко посмотрел на сидевшую рядом младшую дочь Сашу. Она дремала в кресле. Льву Николаевичу не захотелось ее будить, и он стал мысленно писать ее портрет: «Полная. Слишком даже. Глаза решительные и как будто уверенные, но видно, что на самом деле очень добрые и вовсе не уверенные. Черные волосы – и все в пучок. Как у Сонечки… У нее тоже… Не сметь думать о Софье Андреевне! Саша. Ты думал о Саше, старый дурак. Брови у Сашеньки очень строгие. Похожа на отца. Отец – урод. Впрочем, тоже не без достоинств». За окном послышались голоса детей. Солнце ударило в глаза Льву, он прищурился. Где-то вдалеке прокричал мальчишка: «Сосед!» – и рассмеялся. Лев Николаевич улыбнулся: «Сосед… Корсет… Рассказ: известный в свете офицер, уже не молодой, но еще не вполне зрелый, влюбляется в оперную певицу и добивается в любви больших успехов, а именно: доходит до корсета примадонны. Но вдруг оказывается, что за тугим корсетом скрывалась жирная свинья. Мораль: судят по одежке, а надо бы по форме лица». Лев Николаевич хихикнул, но сразу же осекся и посмотрел на Сашу – она все еще спала. «Прости, Господи. Дурные мысли – все бабы. Все бы хорошо, а только вот скучно и мысли все не те. Прошу, дай мне силы думать о Тебе». Мимо проезжали поезда. Лев Николаевич снова посмотрел в окно – по краешку неба, выглядывавшему из-за штор, проплывали облака. Они путались друг с другом, и чем дольше Лев Николаевич на них смотрел, тем ниже они как будто становились. Через пять минут они уже касались верхушки телеграфного столба, а через десять – обволакивали крыши ближайшего поселка. Льву Николаевичу так захотелось рассказать дочери об этом удивительном оптическом открытии, что он решил во что бы то ни стало ее разбудить. Сначала он долго смотрел на ее лицо и щурился. Это не помогло. Тогда он недовольно покачал головой и даже цокнул языком (как будто очень в ней разочарован). Саша никак не отреагировала. «Ах вот как!» – подумал Лев Николаевич. Он не на шутку разозлился, набрал в легкие воздух, задержал на секунду дыхание и со всех сил подул на Сашу. Она приоткрыла глаза и зевнула. Лев довольно кивнул головой.
– Как ты, папа́? Температура не поднялась снова? Ты бредил во сне.
Саша встала, поправила волосы и взволнованно посмотрела на отца. «Зачем я ее разбудил! Глупость какая, спала бы и спала, глупый старик. Все тебе есть до всех дело. Лежал бы и умирал спокойно», – подумал Лев Николаевич. Он исподлобья посмотрел на Сашу и виновато ей улыбнулся.
– Очень хорошо, Саша. Я теперь чувствую себя совершенно здоровым, даже как будто здоровее, чем раньше. Ты извини, что я тебя разбудил, мне совсем не стоило.
– Глупости какие! Это ты извини, что я вот так вот разлеглась. Как высоко солнце! Сколько времени… Уже к восьми, наверное.
Саша села на стул около кровати и приложила ладонь ко лбу Льва Николаевича.
– Вроде спа́ла. Я сейчас Душана Петровича позову, он тебе температуру измеряет. Что-то тебе принести? Может, воды?
– Нет-нет, – Лев Николаевич отмахнулся, – другое. Я тебе что-то очень важное хотел сказать… Впрочем, неважно. Ты принеси воды, пожалуйста.
Саша поцеловала отца и выскочила из домика. Лев Николаевич остался один. Солнце слепило глаза, и ему вдруг очень захотелось, чтобы солнца не было вовсе, чтобы оно ушло и больше никогда не возвращалось, чтобы оно убежало, улетело, удрало, исчезло насовсем. И стоило ему этого только очень сильно захотеть, как солнце действительно пропало – за густыми, тяжелыми тучами, не двигавшимися с места, – и тогда Льву Николаевичу захотелось только одного – отмотать время назад, чтобы вернулось солнце, чтобы оно снова слепило глаза и чтобы опять захотелось их закрыть, потому что, когда хочется закрыть глаза, когда еще что-то неприятно, тогда есть жизнь и ее даже почти можно потрогать. «Какое глупое солнце. Было бы прекрасно, если бы оно слепило, но не очень больно, чтобы какую-нибудь ширмочку на глаза, темную». Лев Николаевич посмотрел на обои. «А обои тут невыносимые. Пошлость! Светло-коричневые, и цветы все какие-то…
Квадратные совершенно. Гадость. Неужто нельзя было сделать какой-нибудь поприятнее цвет. Голубенький, например. Или зеленый. И формы какой-нибудь более цветочной. Полукруглой какой-нибудь. Господи, прости русских людей за эти обои. Сам знаю, что невыносимо, но надо прощать. То-то».
Лев Николаевич нахмурился и заскрипел зубами. Вдруг он почувствовал ужасную тяжесть в ногах, такую, что не смог выпростать их из-под пледа, хотя в комнате было очень душно. Он почувствовал боль в спине, а еще что-то закололо в руках, как будто маленькие иголки впились ему в кисти и пальцы. Лев Николаевич почувствовал, что ему ужасно больно, тяжело и гадко. Ему захотелось убежать, удрать куда-нибудь очень далеко, и даже неважно куда – лишь бы не было всей этой гадости и боли. Он даже попытался встать с постели, но что-то заскрипело – и Лев Николаевич не понял, заскрипела ли кровать или это было что-то в нем. Ему захотелось плакать. Он взглянул в окно. Солнце все еще пряталось за тучами. «Ну выйди же. Ну выйди, миленькое, солнышко, выйди. Фу, гадость. Прочь, прочь, прочь. Надо о чем-нибудь подумать». Лев Николаевич помотал головой и взглянул на шторы. Шторы были полупрозрачные, а по вертикали, сверху вниз, на них были выведены какие-то белые цветы. На вид они казались очень тонкими и хрупкими. Льву Николаевичу захотелось прикоснуться к ним, чтобы почувствовать, вправду они такие тонкие или это ему только кажется. Он потянулся к шторам, подержал руку на весу, но не смог удержать и уронил. Шторы не шелохнулись. «Вот так и я. Кажется, слабый, и старый, и совсем немощный. А я ведь не шелохнусь. Еще дольше всех проживу. И солнышко вон какое, прячется и появляется, а потом снова спрячется – и снова появится. Оно же не умирает, когда прячется. Оно только прячется. Вот так же и я – только прячусь». В комнате было все еще темно, за окном пошел мелкий дождь. «Ну где же Сашенька? Сказала “сейчас”. Ну и где – сейчас? Может, она сказала “через час”? Глупый глухой старик. Тогда как раз должна сейчас прийти. Лишь бы пришла поскорее, страшно. Рассказ: мальчик играет в чулане и вдруг по случайности оказывается заперт. Проживает там всю жизнь, становится мужчиной, а когда его находят, оказывается, что прошло всего пару дней. Мораль: время – человечья выдумка, и только».