к ее ногам. Зато, покуда волосы не отрастут, он избавлен от мук ревности. А у Еврипида есть одна тонкость, которой не замечал ни один его толкователь. Эгист выдал Электру за молодого крестьянина, обрабатывающего свой клочок земли. Тот великодушно щадит царевну и невинной возвращает брату ее Оресту. «Маловероятно», — замечает кое-кто из критиков. А я скажу — весьма вероятно: ибо у нее была обрита голова. Тут секрет, тут тонкое лукавство великого поэта. Бритая голова — символ скорби; но она же и надежная поддержка вышеупомянутого великодушия. «Скорбя о мертвом, — говорит Аристотель, — из сочувствия к нему, мы уродуем себя, остригая волосы». Вот уж воистину, сочувствие по смежности. От обритой женской головы всего лишь шаг к голому черепу. У Электры не было необходимости в таком знаке скорби; ибо в родственных трагедиях у Софокла и Эсхила скорбь ее столь же велика, а ходит она с развевающимися волосами; но у них она незамужняя дева, и им нет нужды выдвигать столь действенное противоядие ее чарам. Не вынуждает к этому и обычай; жертвы всеми волосами требовала лишь свежая утрата, а в память давнего горя выстригали всего несколько прядей[212][213]. И Еврипидом руководили одни только соображения сценические. Елена — та не стала брить голову, когда того требовал обычай. Еврипид заставляет Электру упрекнуть Елену ее кокетством[214][215] и лишний раз доказывает, что неспроста обрил героиню, когда обычай того не требовал. У Теренция достало вкуса не обрить героиню в «Формионе»[216], вопреки строгости афинского закона. Лохматая, она сияла красотой, но вовсе без волос не могла бы тронуть сердца Антифона. Ἀλλὰ τίη μοι ταῦτα φίλος διελέξατο θυμός[217][218]. Но отчего мой разум все это со мною обсуждает? омрачая печальными образами прелесть живого часа? ибо роскошные власы сих юных дев — редкой красоты. Косы их не срезаны под сенью священного лотоса, как то бывало, согласно Плинию[219], с косами весталок. Да, будь милый юноша даже сама нравственность и воплощение порядка, в одном он пренебрег моралью, и свет ему этого не простит. Уверен, миссис Опимиан ему не простит. Добро бы он был женат, тогда дело другое. Да только, боюсь, вздумай он теперь жениться, среди его Лар разгорится такой пожар, что куда там жертвенники Весты. В храме станет чересчур жарко. Но раз он противник перемен, зачем ему и жениться? К тому же он толкует о возможном разочаровании в каком-то несказанном идеале и, дабы этого разочарования избежать, намеревается жить как лорд Нуармонт, о котором я и не слыхивал. Оно, надеюсь, от него еще далеко, судя по тому, как он завтракает, гуляет и, полагаю, обедает тоже. Вряд ли сердце его разорвется от тоски по журавлю в небе, если только повара у него не хуже камеристок, а вино, которым меня угощали, дает возможность судить о его погребе. И он образован. Кажется, особенно любит греков. Не приведись ему случайно услышать, как я читаю Гомера, он бы меня не пригласил. И стоять бы мне у ворот до заката, и он бы на меня обратил не больше внимания, чем на ворону какую-нибудь.
За обедом его преподобие поведал миссис Опимиан об утрешнем происшествии, и, как он и ожидал, семь сестер вызвали суровый ее приговор. Не теряя обычной безмятежности, она, однако, спокойно и решительно объявила, что в добродетель молодых людей не верит.
— Душа моя, — сказал ей пресвитер, — кто-то, не помню кто, сказал, что в жизни каждого есть своя загнутая страница. Возможно, и в жизни нашего юного друга она есть; только том, ее содержащий, лежит не под той крышей, под которой обитают семь сестер.
Его преподобие не мог пойти спать, не выяснив своих сомнений относительно волос весталок; он вошел в кабинет, достал с полки старый фолиант и намеревался заглянуть в Lipsius de Vestalibus[220][221], как вдруг в мозгу его мелькнули строки, проливавшие свет на мучивший его вопрос. «Как же я мог это забыть?» — подумал он.
«Ignibus Iliacis aderam: cum lapsa capillis
Decidit ante sacros lanea vitta focos[222][223]», —
говорит в «Фастах» Сильвия[224].
Он взял «Фасты», полистал и напал на другую строчку:
Attonitae flebant demisse crine ministrae[225][226].
И заметку старого толкователя: «Это взразумит тех, кто сомневается в том, были ли волосы у весталок».
«Отсюда я заключаю, — сказал себе отец Опимиан, — что в своих сомнениях я не одинок; ясно, волосы у них отрастали. Но если они окутывали их шерстью, то были они или нет — какая разница? Vitta[227] — тут и символ, и надежная защита целомудрия. Не посоветовать ли юному другу, чтоб он тоже окутал так головы своих весталок? И для всех будет безопаснее. Но трудно вообразить совет, который встретит меньшую признательность. Лучше уж принимать их какие они есть и не вмешиваться».
ГЛАВА V
СЕМЬ СЕСТЕР
Εὔφραινε σαυτόν˙ πνῖε τὸν καθ᾽ ἡμέραν
Βίον λογίζου σόν, τὰ δ᾽ἄλλα τῆς Τύχης
Euripides. Alcestis
...За кубком
Хоть день, да твой,
А завтра чье-то завтра[228].
Прошло немного времени, и его преподобие вспомнил, что обещался еще наведаться к новому знакомцу, и, намереваясь у него переночевать, попозже отправился из дому. Погода стояла жаркая, он брел медленно и чаще обычного останавливался отдохнуть в тени деревьев. Его провели в гостиную, куда вскоре вышел мистер Принс и сердечно его приветствовал.
Они вместе отобедали в нижнем этаже башни. Обед и вино пришлись весьма по вкусу отцу Опимиану. Потом они отправились в гостиную, и те две девушки, что прислуживали за обедом, принесли им кофе и чай.
Его преподобие сказал:
— У вас тут много музыкальных инструментов. Вы играете? Мистер Принс:
— Нет. Я руководствовался суждением Джонсона[229]: «Сэр, однажды я решил было играть на скрипке; но понял, что, чтобы играть хорошо, надобно играть всю жизнь, а мне хотелось делать кое-что и получше».
Преподобный отец Опимиан:
— Стало быть, вы держите их лишь для мебели и к услугам гостей?
Мистер Принс:
— Не вполне. Служанки мои на них играют и поют под их аккомпанемент.
Преподобный отец Опимиан:
— Служанки?
Мистер Принс:
— Ну