выплеснулось тропическим ливнем. Это гигантский котел кипящей воды под нефтью взорвался и выбросил горящую нефть на крутые бедра амбара и грязный песок пустыря. И нефть потекла с крутых бедер, как лава. Мазутники бросились от нее врассыпную, но бежавшее по земле огненное полукольцо заставило их отступить к заводской стене, к воротам. Они кричали, чтобы им отворили ворота, стуча камнями, ведрами, кулаками. Но ключ лежал в кармане кителя у инженера. Горящая нефть продолжала ползти к нам, по временам замирая, будто колеблясь — стоит ли дальше? — и снова ползла. Объятые страхом воспламениться мазутники побросали свои ведра и коромысла, срывали с себя свои промасленные отрепья.
Наджаф внимательно смотрел на этих людей, прижатых бедою к стене. Так вот она, армия, с которой он, линейщик «Монблана», вел упорную, злую, глухую войну.
Через минуту он стоял перед инженером.
— Надо открывать ворота, — сказал он.
— Нельзя, — сказал инженер и тронул узким ботинком трубу, — огонь может перейти на завод.
— Ты не видел! — крикнул Наджаф, подняв к небу руки. — Там мазутники.
— Иди, — сказал инженер и нащупал в кармане кителя ключ. — Не твое дело.
И отвернулся к приставу.
«Я сижу на дворе, — писал Либкнехт с фронта, — и Зябну. — Клочья туч летят надо мной. На северо-западе, к морю, над холмами, медленно гаснет вечерняя заря. Солдаты, мои товарищи, развлекаются: пишут, играют на губной гармонике, танцуют под ее музыку, смеются. Направо, рядом со мной, вход в сарай, в котором мы живем — пятьдесят человек. Сквозь открытую дверь я вижу несколько солдат, ложащихся спать; в колеблющемся пламени свечей они представляются мне картиной Рембрандта или Доу.
«Птицы, я том числе ласточки, все исчезли. Обыкновенно их бывает здесь множество: коноплянки, зяблики, малиновки и трясогузки с черными грудками и реполовы. Они часто прилетают сюда и мило ноют нам, рассаживаясь на деревянных заборах и на сложенных пирамидами зарядных ящиках. Передо мной посудина, полная «кофе», и раскрытая «Vanity Fair» — «Ярмарка суеты», которой я всегда наслаждаюсь.
«… А когда гости откланялись и экипажи покатили прочь, ненасытная мисс Краули сказала:
«Пойдемте, Бекки, ко мне, перемоем косточки всей компании…»
Однажды, когда Либкнехт перевозил в тачке навоз, офицер спросил его:
— Либкнехт, как вам нравится ваша работа?
— Ничего, — ответил Либкнехт, — если бы только был мир…
— Ну, конечно, разумеется, — прервал офицер, — тогда вы не делали бы этой работы!
— Напротив, — сказал Либкнехт, — именно тогда я и делал бы ее очень охотно.
— Значит, — офицер толкнул сапогом осколок снаряда, — теперь вы делаете ее неохотно?
— На войне, — сказал Либкнехт, и его голос в сыром октябрьском утре звучал ясно и неразложимо, — я ничего не могу делать охотно, — мне отвратительно все, что идет ей на пользу.
И он взялся за тачку.
Хвойные деревья на берегу Двины были покрыты инеем.
Первого мая в Берлине Карл выпустил брошюру под заголовком: «Идите на майский праздник!», и также листовки, в которых он призывал всех врагов войны явиться 1 Мая к восьми часам вечера на Потсдамскую площадь. «Хлеба, свободы, мира!» — значилось в этих листовках.
В восемь часов на площадь пришли тысячи людей, много молодежи и женщины — жены, сестры, матери. Магазины только закрылись, публика спешила к вокзалам вблизи площади, и площадь была в этот вечер так сильно оживлена, что вызванные шуцманы принимали меры к отливу толпы в боковые улицы и рассеивали группы людей у подъездов. Изредка из толпы раздавались свистки и крики. Однако до больших нарушений порядка дело не дошло, так как на месте был сильный отряд полиции, который подавлял в зародыше всякий подозрительный шум и беспорядок.
Но в тот момент, когда шуцманы старались рассеять толпу, скопившуюся перед гостиницей Фюрстенгоф, находившийся среди толпы человек в штатском, с черными усами, в пенсне, внятным голосом крикнул:
— Долой войну! Долой правительство!
И голос его среди беспокойной толпы на площади и шуцманских окриков звучал ясно и неразложимо.
Находившиеся поблизости шуцманы Беккер и Ратке схватили неизвестного им человека, чтобы отвести его в полицейское управление. Но схваченный, — как доложили они в полиции, — оказал сопротивление: он отбивался руками, откидывал назад верхнюю часть тела, упирался ногами о землю. Шуцманы оторвали его от земли и, скрутив за спиной руки, поволокли.
— Долой войну! Долой правительство! — бросал Либкнехт в толпу.
Во время описанных происшествий через Потсдамскую площадь проходили к вокзалу солдаты. Поезд готов был к отходу, и фельдфебели нетерпеливо прохаживались перед вагонами. Вещевые мешки солдат тяготили потные спины, а за опаздывание сажали на десять суток. Тем не менее, пересекая площадь, солдаты замедляли свой шаг, стремясь присоединиться к толпе. Но военные патрули заставляли их проходить.
«Вторично день 1 Мая подымается над кровавым морем народной резни», — так начиналась брошюра, брошенная Карлом в толпу.
И еще было сказано:
«Нужда и нищета, дороговизна и голод царят в Германии».
Этого Карл, по мнению некоторых, не смел говорить.
И на другой же день председатель суда королевской комендатуры в Берлине, фон Бен, замесил квашню из § 100 и 113 Имперского уложения о наказаниях и § 92 Военного уложения о наказаниях и высочайшего приказа по армии от 31 июля 1914 года и § 176/3 военного судопроизводства.
И квашня принялась, и в августе был суд.
Обходя ночью отдаленную линию, Наджаф увидел силуэт человека. Наджаф окрикнул человека на линии, но тог не тронулся с места. Наджаф окрикнул вторично. В ответ — огонек папиросы. Тогда Наджаф подошел к человеку вплотную, грудь ко груди. Незнакомец был высокого роста, широкоплечий, в папахе, над огоньком вились усики. Он не был похож ни на мазутника, ни на линейщика, ни на трубного вора.
— Зачем здесь? — спросил Наджаф, трогая кобуру.
— Добрый вечер, Наджаф, — сказал незнакомец и жестом удержал руку Наджафа. — Я слышал, ты говорил инженеру открывать ворота, когда был пожар. Ты правильно говорил, Наджаф. Только инженер не слушал тебя.
Наджаф не успел подумать о том, кто этот человек, назвавший его по имени, и почему он здесь на линии, и почему он говорит о пожаре. Он знал лишь, что человек говорит хорошо, и в ответ стал рассказывать, как инженер вдобавок обругал его и прогнал прочь. Это был несвязный, неумелый, горячий рассказ.
— Мое имя Вано, — сказал незнакомец и дал закурить Наджафу.
Вано стал говорить странные вещи. Он сказал, что хозяин завода не инженер из правления и те, кто приезжают сюда из Петербурга и кого многие считают хозяевами, а те, кто своими руками построили завод и кто на нем работают. Это представилось нелепым Наджафу: разве хозяин