образом сфальсифицирована, на семантическом уровне возникло кое-что еще. В прозе Смайлза складывались кластеры: «напряженное индивидуальное усердие», «энергичные работники» и «бодрое усилие», например, относились к области тяжелого физического труда (напряженный, энергичный, бодрый). Затем, на противоположном конце спектра, область этического материализовалась в таких выражениях, как «смелый дух», «прямой характер», «мужественное английское обучение» и «мягкое принуждение». Но тип прилагательных, который придавал «Самопомощи» особый вкус, оказался где-то между этими двумя категориями: «непреклонная решимость», «терпеливая цель», «постоянная работа», «усердное прилежание», «неослабное упорство», «усердная рука», «сильный практичный человек»… К чему относятся эти прилагательные: к работе или к этосу? По-видимому, и к тому и к другому; как если бы не было реального различия между физическим и моральным. И на самом деле, если долго вглядываться в большую группу посередине, предыдущая классификация начинает смазываться: было ли «напряженное индивидуальное усердие» практической чертой – или все-таки моральной? И не имело ли «мужественное» английское обучение важных практических последствий?
Что происходит с прилагательными в «Самопомощи»? Давайте вернемся на столетие назад и рассмотрим прилагательное strong [сильный] в «Робинзоне Крузо». В романе есть несколько выражений вроде «сильные идеи» [strong ideas] или «сильные наклонности» [strong inclination], но слово почти всегда ассоциируется с совершенно конкретными сущностями, такими как «плот», «течение», «столбы», «ограда», «члены», «плотина», «кол», «стебель», «корзины», «загон» или «парень». Через полтора столетия «Север и Юг», роман о людях и машинах, в котором физическая сила, несомненно, важна, демонстрирует обратную схему: пара «сильных и массивных костяков» [strong and massive frame] или «сильных рук» [strong arms] и дюжины: «сильная воля», «сильные желания», «сильный соблазн», «сильная гордость», «сильное усилие», «сильное возражение», «сильное чувство», «сильная привязанность», «сильная истина», «сильные слова» или «сильные интеллектуальные вкусы». В «Самопомощи» «сильный» чаще всего ассоциируется с волей, за нею следует «изобретательность», «патриотизм», «инстинкт», «предрасположенность», «душа», «решимость», «здравый смысл», «темперамент» и «терпимые умы». «Культура и анархия» добавляет «сильное вдохновение», «сильный индивидуализм», «сильную веру», «сильные аристократические качества», «сильную смекалку» и «сильный вкус». Другое прилагательное – heavy [тяжелый]. В «Робинзоне Крузо», помимо нескольких случаев «тяжелого сердца», тяжелыми бывают фляги, древесина, товары, вещи, точильный камень, ветка, пестик, лодка, медведь и тому подобное. В «Галифаксе» мы находим «тяжелые взгляды», «тяжелые заботы», «тяжелые вздохи», «тяжелое бремя», «тяжелые ноты», «тяжелые новости», «тяжелые несчастья» – много и часто; в «Севере и Юге» – «тяжелое давление», «тяжелую боль», «тяжелую влагу слез», «тяжелую жизнь», «тяжелый транс» и «тяжелый пульс при агонии»; в «Нашем общем друге» – «тяжелую насупленность», «тяжелые глаза», «нечто невнятно-тяжелое», «тяжелые вздохи», «тяжелые обвинения», «тяжелое разочарование», «тяжелое ворчание» и «тяжелые размышления». Наконец, возьмем dark [темный]. В «Робинзоне Крузо» оно указывает на всего лишь отсутствие света. В «Севере и Юге» мы имеем «темный, хмурый взгляд», «темные уголки сердца», «темные и связанные уголки ее сердца», «темное облако у него на лице», «темный гнев», «темные часы» и «темную паутину его теперешнего состояния». В «Нашем общем друге» это «темные, глубокие закулисные интриги», «темное внимание», «темный сон», «темное сочетание», «темная нахмуренность», «темный лорд», «темная прихожая теперешнего мира», «темная улыбка», «темное дело», «темный взгляд», «темное облако подозрения», «темная душа», «темное выражение», «темный мотив», «темное лицо», «темная сделка» и «темная сторона истории». В «Миддлмарче» есть «темные века», «темный период», «темные области патологии», «темное молчание», «темные времена», «темный полет недоброго предзнаменования» и «темный чулан его словесной памяти».
Можно легко добавить и другие примеры («жесткий», «свежий», «острый», «слабый», «сухой»…), но суть ясна: в викторианский период большая группа прилагательных, использовавшихся для обозначения физических черт, начала широко применяться к эмоциональным, этическим, интеллектуальным и даже метафизическим состояниям[276]. В ходе этого процесса прилагательные стали метафорическими и, следовательно, приобрели эмоциональное звучание, характерное для этого тропа: если в сочетании с «оградой» и «пещерой» «сильный» и «темный» указывают на крепость и отсутствие света, в сочетании с «волей» и «нахмуренностью» они выносят положительный или отрицательный приговор – наполовину этический, наполовину сентиментальный – существительному, к которому они присоединяются. Их значение изменилось, и, что еще важнее, изменился и их характер: их задача отныне не в том, чтобы способствовать правильности, четкой определенности и ясной понятности гегелевской прозы[277], но в том, чтобы выражать ценностное суждение в миниатюре[278]. Не описание, а оценка.
Ценностные суждения, но особого рода. В недавнем исследовании Райен Хейзер и Лон Ле-Хак сделали подробную карту спада в частотности семантических полей «абстрактных ценностей», «социального принуждения», «моральной оценки» и «чувства» в романах XIX века[279]. Когда они впервые представили результаты, я отнесся к ним скептически: моральные оценки и оценки чувств становятся менее частыми в викторианскую эпоху? Это невозможно. Но у них были безупречные данные. А затем еще одна их находка объяснила загадку: среди семантических полей, чья частотность возрастала, была группа прилагательных, частота употребления которых возросла почти в три раза в течение столетия и которая практически вся без исключений – hard [жесткий, тяжелый], rough [грубый], flat [плоский], round [круглый], clear [ясный, четкий], sharp [острый] – попадала в описываемую мною группу (которая, как показывает неопубликованная карта употребления прилагательного sharp, имела те же самые метафорические ассоциации: sharp сочетается с «глазами», «голосом», «взглядом», «болью»…).
Оценочные суждения, как показывает исследование Хейзера и Ле-Хака, принимают разные формы в литературе XIX столетия. Первый тип, при котором судья хорошо различим, а лексикон открыто нагружен ценностями (shame [стыд], virtue [добродетель], principle [принцип], gentle [благородный, мягкий], moral [моральный], unworthy [недостойный]), безусловно, шел на спад в XIX веке. Но при этом с подъемом «викторианских прилагательных» стал возможен второй тип суждений: одновременно вездесущий (потому что практически везде есть прилагательные) и гораздо более косвенный: потому что прилагательные не совсем «оценивают», что является эксплицитным и дискурсивным речевым актом, но постулируют данную черту как принадлежащую самому объекту. И они вдвойне непрямые, конечно, когда суждение принимает метафорическую форму, в которой высказывание о фактах и эмоциональная реакция становятся не отделимыми друг от друга.
Постараюсь как можно лучше объяснить, что за тип «суждения» выражают викторианские прилагательные. Когда Гаскелл в «Севере и Юге» пишет, что «the expression on her face, always stern, deepened into dark anger» [выражение ее лица, и так всегда строгое, углубилось, наполнившись темным гневом], или когда Смайлз в «Самопомощи» говорит о «strong common sense» [крепком здравом смысле] у Веллингтона, текст выражает суждение, автора которого тем не менее найти нельзя. Такое впечатление, что мир как будто сам заявляет о своем смысле. И тогда слова, которые передают указанное суждение, – в нашем случае это deepened, dark и strong – обладают ограниченным оценочным значением: