29
Если в твоём теле, кроме тебя, живёт ещё кто-то, то налаживание добрососедской связи приобретает архиважное значение. Толерантность — угрюмое слово; по сути верное, но звуком рождает образ тележки, гружёной пустыми жестянками, которую тянут на гору по щербатой дороге. Поэтому я предпочту другие слова — доброта, понимание и любовь. Быть добрым, когда у тебя в душе пробоина размером с галактику, непросто. Ещё сложней понять другого, когда ты не в силах понять самого себя. Про любовь даже и начинать не буду.
— Кончай бубнить, — заворчала Ида. — Мне же всё слышно.
— Прости, — буркнула я. — Не хотела тебя будить…
Шоссе шло в гору, мы обогнали пыхтящий трейлер, гружёный сосновыми стволами, и чуть не протаранили встречный пикап, который едва увернулся, залетев на обочину. У меня моментально вспотели ладошки. Ида, похоже, даже не обратила внимания, что две секунды назад мы могли разбиться вдребезги. К ветровому стеклу прилип лист клёна. Мокрый и красный, он был идеальной формы, точно слетел с канадского флага. Справа, на обочине, промелькнул синий указатель «Сергиев Посад — 3 км».
Лавра возникла как мираж. В пустыне никогда не была и ни одного миража в глаза не видела, но если бы мне поручили отвечать за создание миражей, то я, скорее всего, придумала бы нечто подобное.
Качественный мираж возникает из вибрации предзакатного воздуха. Желательно на юго-западе. Оптимальное время года — конец лета, начало осени. Крайне важно не вспугнуть процесс пристальным разглядыванием, особенно в момент зарождения.
Линия горизонта начинает искривляться, становится выпуклой. Возникает слабое сияние, полная иллюзия, что небо там — папиросная бумага, которую кто-то сзади подсвечивает фонарём.
Шоссе покатилось вниз. Сверху открылся панорамный вид на пустыри и огороды, на разнобой острых крыш с антеннами и без, на заброшенную фабрику с неизбежной трубой. Кирпичные бараки, приземистые и слепые, выглядывали из-за пыльных яблонь, тоже низкорослых и кривых. К высоким шестам были прибиты будки скворечников, вокруг них кружили галки. За заборами что-то строили и что-то жгли, в белёсое небо тянулись белёсые дымки; справа подступал тёмный лес, а слева морщинился стальной рябью тёмно-серый водоём, похожий на гигантскую лужу.
И вдруг над всем этим безнадёжным мусором появилась слабая дрожь, какая-то золотистая рябь, словно осыпалась пыльца с цветка; она заискрилась, вспыхнула и материализовалась в луковки с крестами на макушке — золотые и сияющие. Под ними проступило синее и белое, купола, стены и башни. В самом центре вытянулась колокольня, гордая и хрупкая, с узкими арками и ажурными колоннами, с барочными выкрутасами капителей и античными вазами на карнизах. Эта колокольня — изящная аристократка, такая нерусская, точно метила в Версаль, а угодила сюда по недоразумению.
Машину бросили у крепостной стены, за поворотом. Вся парковка перед главным входом была забита экскурсионными автобусами. Такого количества живых китайцев я в жизни не видела; горластые и бесцеремонные, как подростки из плохой школы, они галдели и толкались, задирали друг дружку, беспрестанно фотографировались; гиды, тоже китайцы, помахивали длинными палками, вроде удочек, с флажками или бантами на конце, без видимо результата пытались направить туристов в сторону арки в крепостной стене. С иконы, вделанной в стену над самой аркой, глядел скорбный Христос.
Тут ударил колокол. Густой, мощный звук накрыл всё — и площадь, и китайцев. Он был почти материален, этот звук. Даже китайцы притихли и послушно потянулись к арке. Колокол ударил снова.
— Благовестом встречают, — сказала Ида серьёзно. — Знак! Не иначе.
— Кончай трепаться, а? — попросила я.
По асфальтовой дорожке, мимо будок с пирожками и квасом, мимо ларьков с пёстрой сувенирной мелочью, вязаными шапками и прочим богохульством, дошли до колокольни. Я задрала голову: снизу башня выглядела ещё эффектней и напоминала космическую ракету, сконструированную в дизайн-бюро под руководством какого-нибудь Растрелли. Неизбежные китайцы, преимущественно пенсионного возраста, запрудили всю площадку перед входом, часть толпы вытекла на лужайку. Высоченные липы, которые должно быть видели Ивана Грозного, едва доставали макушками до третьего яруса колокольни. Над золотом купола темнела бездонная августовская синь.
— Сколько же их, проси меня… — буркнул монашек, косясь на туристов.
Он проходил мимо, мелко крестясь. Я остановила его, он испуганно застыл, длинный и тощий как сухой стручок. На вид ему не было и двадцати.
— Звонарь? — переспросил он и улыбнулся. — Голубка. Пономарь наш.
— Голубка?