Шутка, которую он сыграл с братом, показалась Чезаре куда более остроумной, чем шутка Федерико, изображавшего Санчу. Когда-то он больше всего на свете жаждал оказаться на месте Джованни, уехать в Испанию и получить все причитавшиеся ему почести, однако его заставили остаться и стать священнослужителем. Теперь же Джованни жаждал остаться в Риме, однако его отсылали с такой же решимостью и твердостью, с какой отдали Чезаре церкви.
И Чезаре наслаждался мрачной физиономией брата.
Джованни кипел от злости. Жизнь в Риме более соответствовала его темпераменту, чем испанские обычаи. В Испании люди благородного звания вынуждены были придерживаться строгих рамок этикета, к тому же Джованни не испытывал никаких симпатий к мертвенно-бледной, с длинной лошадиной физиономией Марии Энрикес, которую он унаследовал в качестве невесты от своего покойного брата. Мария действительно была двоюродной сестрой короля Испании и брак с ней обеспечивал его и покровительством испанского королевского дома, и всеми вытекающими из этого благами. Но какое дело было Джованни до их благ? Он хотел остаться в Риме. Его домом был Рим.
Пусть лучше его считают сыном Папы, чем кузеном короля Испанского. Там, на чужбине, он тосковал по дому. Он представлял себе, как проедется верхом по римским улицам, и хотя во всех других отношениях он был циником, вспоминая скачки на площади Венеции в карнавальную неделю или рисуя себе собственный въезд в город через Порта-дель-Пополо, он не мог удержаться от слез. Испанцы казались такими меланхоличными, такими скучными по сравнению с веселыми итальянцами. И он с тоской вспоминал толпы, собиравшиеся на Пьяцца-дель-Пополо понаблюдать за скачками неоседланных лошадей. Как же он любил эти скачки, с какой радостью вопил, наблюдая, как вырываются из загона перепуганные животные, как еще больше пугаются и несутся во всю прыть, подстегнутые привязанными к ним бренчащими кусками металла и специальным приспособлением, которое крепилось у них на спине и не позволяло лошадям останавливаться – потому что тогда в холку им вонзались семь острых шипов. Обезумевшие от ужаса лошади неслись по Корсо, и что это было за зрелище! Как же скучал он по нему в Испании. Он тосковал по прогулкам по Виа Фунари, где жили канатные мастера, оттуда, через Виа Канестрари, где жили корзинщики, путь шел на Виа деи Серпенти; он вспоминал Капитолий, глядя на который, он думал о древних римских героях, вспоминал скалу Тарпиана, с которой когда-то сбрасывали преступников. Его веселила старая римская поговорка, гласившая, что от славы до бесчестия всего один шаг, – на нее он обычно отвечал: «Но не для Борджа, не для сына Папы Римского».
Это был Рим, Рим, которому он принадлежал душой и телом. И, о горе, его вынуждают уехать!
Он всеми силами оттягивал час разлуки, он, словно стремясь получить все удовольствия, которых будет впредь лишен, пустился в разгул. Он бродил по улицам с бандой таких же разгульных друзей, и горе было той красивой женщине – или мужчине, – на которых падал взгляд Джованни.
Он бывал у самых знаменитых куртизанок, и квартал Понте дрожал от их бесчинств. Ему нравились куртизанки: они могли сравниться с ним по опыту; любил он также и совсем молоденьких девушек, и самым излюбленным его развлечением было соблазнение невест накануне их свадьбы. Джованни знал свою слабость: из него никогда не получится по-настоящему храбрый воин, и он понимал, что Чезаре приметил в нем эту тайную трусость. Эта слабость радовала Чезаре, потому что она как бы компенсировала нанесенную ему несправедливость: ведь Джованни должен стать воином, а он, до безрассудства храбрый Чезаре, – священником.
Джованни старался скрыть свою трусость, а разве не лучшим прикрытием была намеренная жестокость по отношению к тем, кто не мог ему ответить тем же? Кто смел пожаловаться на сына Папы, если он перед самой свадьбой лишит невинности какую-нибудь девицу? Подобные приключения тешили его самолюбие – он казался себе настоящим храбрецом, и создавали ему славу настоящего жуира.
И был один человек, общество которого доставляло Джованни наибольшее удовольствие, – турецкий принц, которого Александр удерживал в Ватикане заложником. Джем был юношей ослепительной красоты, его восточные манеры и живописные наряды весьма забавляли Джованни, к тому же он был по-восточному хитер, изворотлив и – это особенно Джованни нравилось – жесток.
Их часто видели вместе. Джованни тоже наряжался по-турецки, и они с Джемом составляли живописную пару: золотоволосый Джованни великолепно смотрелся на фоне темноволосого и черноглазого Джема.
Они сопровождали Александра, когда тот со своей свитой посещал церкви, и римляне с удивлением разглядывали двух молодых людей, одетых с вызывающей восточной роскошью, в одинаковых тюрбанах.
Римлянам не нравилось, что в процессиях участвует неверный, но Джованни не желал расставаться с приятелем, а турок лишь улыбался, завидев перепуганные лица людей, и все понимали, что эта улыбка ничего не значит, что под нею скрывается страшное, варварское нутро. Л затем люди пере водили взгляды на красивого герцога Гандийского, который острым взором выхватывал в толпе хорошеньких женщин, показывал на них Джему, а тот уже планировал их ночные приключения.
В этом азиате Джованни нашел великолепного партнера по столь любимым им оргиям, полным рассчитанной жестокости и необыкновенного эротизма.
И по этой причине он также не хотел покидать Рим.
Что же до Александра, то он знал, какого мнения о Джованни публика, он понимал, что людей шокирует сын Папы, наряженный в турецкий костюм, но в ответ на жалобы лишь качал головой и улыбался:
– У него нет дурных намерений, он еще молод, а когда же дурачиться и веселиться, как не в молодости?
Так что Александр тоже не торопился отправлять своего возлюбленного Джованни в Испанию.
Лукреция сидела рядышком с Джулией, разложив перед собою вышиванье. Она получала огромное удовольствие от этой работы, ей нравилось выводить по шелку рисунки золотыми, пурпурными и голубыми нитями. Джулия с раздражением глядела на нее: Лукреция, с ее детской улыбкой, выглядела еще такой невинной и юной, а ведь она уже замужняя женщина! И хотя брак еще не осуществлен, это ничего не значит: Лукреция просто не имеет права быть столь невинной!
Как же Лукреция непохожа на всех нас, думала Джулия. И хотя ей не хватает мудрости и понимания жизни, в чем-то она напоминает отца: она точно так же отворачивается, не замечает ничего неприятного, она просто отказывается верить в его существование, и она точно так же терпима. И, что странно: Лукреция сама очень добрая, никогда не совершала ни одного жестокого поступка, однако она терпимо относится и к проявлениям жестокости, она стремится извинить жестоких людей и понимает, почему они так себя ведут.
Джулия чувствовала себя все более неловко в обществе Лукреции. Джулия терпеть не могла Джованни и Чезаре, она прекрасно знала, что братья стараются каким-то образом ей навредить. В сексуальном отношении она была вне их досягаемости: в конце концов, она любовница их отца, и связь между Джулией и Папой настолько прочна, что пара-другая кратких любовных историй, в которые Александр по-прежнему с охотой пускался, нарушить ее не могут. И хотя братья не могли не зариться на красивую молодую женщину, дотянуться до нее они тоже не могли, и оттого еще больше ее ненавидели, поскольку не привыкли не получать желаемое. Папа возвышался над ними как колосс, он был единственным источником всех благ, и хотя он казался самым терпимым из отцов и дозволял сыновьям все, что им было угодно, однако существовали некоторые границы, которые не могли переступить даже они.