— Давай не будем больше говорить о маме. Расскажи, как ты жил и живёшь? Я хочу понять…
2
Совсем не так легко, как показалось Марье поначалу, жил её брат эти два года.
Он не умеет плакать, но невыплаканные слёзы тянут к земле, делают беспомощным. Привыкнув всё делить пополам, привыкнув к любви и заботе, к праздникам и суетливым будням своей семьи, с постоянными гостями, громкими спорами и весёлыми застольями, Иван, как и Марья, неожиданно остался один в своей квартире. В пустой, грязной, облупленной и голой. В отличие от Марьи, он был не приспособлен ни к готовке еды, ни к стирке, ни к уборке. Отец недосягаем — у него медовый месяц, растянувшийся надолго. Поступить помог и исчез, словно его нет на свете. Она не хочет с ним видеться.
В суете фестивальных рейдов и концертов, в горячке поступления в университет он ещё кое-как переносил непривычную столовскую еду, с жирными, неприятно пахнущими тарелками и ложками, затвердевшие носки, воняющие тухлым сыром, и пропотевшие, просолённые, с чёрными воротниками рубашки. Но, когда поступил, сразу, в первое же мгновение, ощутил, что теперь он совсем один. Времени до занятий много, деньги кончились, друзей нет, она не хочет даже разговаривать с ним, отец уехал из Москвы. Самый непереносимый месяц во всей жизни.
Зашёл в какой-то голодный день к Коське, но Коська провалился в вуз, лежал носом к стене безучастный и, естественно, равнодушный к проблемам его желудка и одиночества. В другой вечер, ветреный, сырой, когда даже собаки воют как волки, зашёл к Стасу, но Стас едва ли увидел его — обложенный книгами и шпаргалками, готовился к экзамену.
Иван стал продавать книги и вещи, отданные ему отцом. Кое-как перебивался с хлеба на картошку. По совету бывалой старушки из очереди картошку пёк, чтобы при чистке не потерялось ни крошки. Особенно неприятны были вечера — без телевизора, без друзей, без сестры, без родителей, без тренировок: читал много, а от тоски и голода понять ничего не мог: перед глазами стояли лица матери и сестры. Порывался ехать к Марье, но боялся помешать готовиться к экзаменам. Останавливал, конечно, и голос её — равнодушный, далёкий, из-за тридевяти земель. «Не зовёт! — думал он обиженно. — Не нужен».
Однажды отправился к Колечке на любимые и знакомые с детства Патриаршие пруды. Как ни странно, Колечка оказался дома.
— А, отпрыск! — встретил его. Обросший, такой же немытый и необстиранный, как Иван, благоухающий вонючим сыром и перегаром, тощий и бледный, Колечка полез целоваться. — Тебя и не хватало: идём выппьем. Одному скушшно, — протянул Колечка «п» и «ш». — Знал бы, что придёшь, помыл бы шею и завязал галстук. Кто мне нужен для полного парада, так это ты и Машка. Выпишши мне Машку. Хоть поглядеть на вассс, какие вы ходите по земле. Будиммм посуду мыть по очереди.
Колечка говорил вроде правильными и вполне осмысленными фразами, а буквы и слова сталкивались, голос то падал, то взлетал, и отдельные звуки торжествовали над остальными: тянулись «ш», «с», «н», получалось: Колечка никак не может расстаться с тем или иным словом.
— Говори про душшшу, чеммм жива?
Растерянно оглядывал Иван голые стены Колечкиного жилья, когда-то уютного, из прошлого века — ни фотографий, ни картин. Исчезли старинные вещи: книжные шкафы, буфет, письменный стол, посуда. Голая грубая тумба, в пятнах и кругах от чайника, узкая койка без одеяла. Неужели все вещи пропил? И даже книги?!
— Главное в человеке — душша, — вещал Колечка. — Она жжива, человек живв. Хочу видеть Машшшку. Ты похож на Олю внешшне, а Машшка — душшой.
Недолго пробыл Иван у Колечки, сбежал. После встречи с Колечкой тяжелее стало собственное тело, длиннее ночи, тусклее свет лампы без абажура.
Едва дотянул до начала занятий. К этому времени он совсем пал духом. А в первые же недели учёбы произошло непредвиденное, непостижимое событие, перевернувшее его жизнь. Он влюбился.
Влюбился не как нормальный человек, не в девочку-ровесницу, а в женщину, на десять лет старше, замужнюю, серьёзную. Она читала у них на факультете журналистики психологию. Читала не на первом курсе, на четвёртом, на её лекцию Иван попал случайно, перепутал аудиторию.
Что в ней было, в той женщине?
Лёгкие волосы, как у Марьи? Лёгкая, чуть подпрыгивающая походка девочки-подростка? Или то, что не по бумажкам читала свои лекции? Прижмёт руки к груди, тянется к студентам, будто обязана перевернуть все их представления о жизни, заставить видеть друг друга. Или на него так действовало её строгое, тёмное платье с белым воротником, в котором она казалась ему школьницей, а не педагогом? Или голос взял его в плен, чуть низковатый, грудной, со сбоями?
Всё в этой женщине было сразу родное, знакомое — как бы перешедшее от мамы и от Марьи, в то же время незнакомое, необычное, такое, чего нет ни в одной другой женщине.
И он, прогуливая собственные занятия и бросив работу над романом, ринулся, позабывшись, в таинственную науку психологию, в бессонные ночи, в горькие, как обида, её покровительственные, сочувственные разговоры — учительницы с ребёнком, в ломоту суставов от ожиданий её на морозе. Он был робок и дерзок одновременно. Видел обручальное кольцо на её руке, но не хотел ничего знать о её муже, о её детях, он дерзко заявлял ей, что она несчастлива и что только он сделает её счастливой, пусть собирает пожитки и идёт к нему жить. Он видел бережное и уважительное отношение к ней четверокурсников и сам поклонялся ей, почему же грубил, как не грубил никогда никому на свете, не узнавая себя, не понимая, как поворачивается у него, такого воспитанного и мягкого, язык?! Он говорил ей, что лекции она читает безобразные, на низком уровне, что часто болтает глупости, что она неумна и ничего не понимает в психологии, хотя сам до неё ничего знать не знал об этой науке. Грубил ей и не смел Думать о ней, не мог приложить к ней обычного слова «женщина», она была недосягаема, не смел подарить ей золотистые цветы, что покупал и носил в портфеле. Он заступал ей дорогу, а попросить о встрече не смел. Назойливо каждый день провожал её домой и заходил с ней в магазины. Никогда раньше продуктов не покупал, а сейчас ему нравилось выстаивать длинные очереди в кассу и к прилавку. Она стояла рядом, хрупкая, беспомощная и всесильная, сказала бы слово, и он полез бы на крышу по пожарной лестнице. Но она ничего не говорила и ни о чём не просила, она покупала мясо, масло, колбасу, и эти простые продукты становились изысканными, необыкновенными, Иван торжественно, осторожно нёс любой тяжести сумку и готов был нести её все двадцать четыре часа суток.
Лишь оставшись один на дождливой или ветреной улице, с захлопнувшейся перед его носом дверью подъезда, он осознавал, что продукты — мужу, детям, она будет сейчас кормить их, легко двигаясь по дому, будет улыбаться им, говорить с ними, и горло перехватывала ревность: Иван врывался в подъезд, пёр наверх, он не знал, в какой квартире она живёт, звонил подряд во все. Днём дом был пуст, и редко перед ним распахивалась дверь. Старушка, ребёнок… Он извинялся: не туда, мол, попал. Наверное, добрался бы, наконец, до неё, если бы однажды не выскочил на его звонок мужик, здоровенный, толстый, двухметровый, и не заорал бы: «Вызову милицию! „Не туда попал“?! Знаю я, как „не туда попал“. Я тебе дам „не туда попал“. Чужого захотелось?!»