– Поначалу осаждали. Но скоро сняли осаду.
Историк берёт из любых рук, и журналист, как мы надеемся, тоже. Свидетельства и показания сперва нужно собрать, а потом – сверить. Если выходит совсем криво-косо, что-то можно и упрятать обратно во тьму времён. Заштопать дыры. Этой аккуратной, а у кого получается – щегольской штопкой историк показывает свой класс. Если кто-нибудь, как бездарный следователь, выбивает из источника донос вместе с зубами, то этот беззубый рот также свидетельствует, рано или поздно, и коллеги-рукодельники – у них нитки в цвет, у них неотличимо – смотрят и кивают с мрачноватым чувством морального удовлетворения. Ахтыгосподи.
– Вас, наверное, многое сейчас удивляет, – осторожно сказал Саша.
Кошкин фыркнул.
– Товарищ уже всему в своей жизни удивился, – говорит полковник Татев.
«Сел бы ты в угол и молчал тихо».
– Вы тоже по научной части?
– Нет, я на госслужбе. Интересуюсь понемножку.
– Чем? – спросил Саша, не выдержав.
– Социальной антропологией. Социальной психологией. Этологией. Ну такими, знаешь, вещами.
– Люди теперь себя совсем по-другому ведут? – спросил Саша у Кошкина.
Ответ – «ага, совсем по-другому» – уже содержится в вопросе; многие формулируют свои вопросы подобным образом, a после обижаются. Доцент Энгельгардт хотя бы удержался от «да?» в конце фразы.
– Вроде нет.
– То есть как это? Что-то вам бросилось в глаза?
– …Девчата в глаза бросились.
– Это да, – сказал полковник. – Девки у нас – первый сорт.
– И это всё?
– А что вы хотели услышать? Что мы при встрече на улице кричали «хайль Сталин»? – На имени вождя он всё же чуть запнулся; никто в тридцатые не называл Сталина Сталиным – «Сам», «инстанции», «товарищ Сталин», если уж совсем деваться некуда. – Люди тогда были разные – и сейчас они разные. Но вообще чувствуется, что давно не было войны.
– Война – всегда не лишнее, – сказал полковник.
– Да что ты знаешь о войне? – сердито сказал Саша.
– Я о войне знаю всё, что нужно, чтобы на ней не погибнуть.
– Нет, – огорчённо сказал Посошков, повертев записку. – Я этого не писал. И почерк не мой. И я бы никогда не злоупотребил вашим доверием, Александр Михайлович. Не стал бы ни во что впутывать.
– Это у тебя пока что проблемы, – сказал Татев по дороге в гостиницу. – И с чего ты взял, что всё прояснилось? Кто-то зачем-то это написал? Тебя, между прочим, убить пытались.
– Не убили же. Я сказал «прояснилось», потому что рад, что к воскрешённым это не имеет отношения. Уж не к нему, во всяком случае.
– Уезжал бы ты.
– Как я поеду? Я ведь объяснял —
– Подписку дал? Нет. Паспорт при тебе? Ну и ехай спокойненько.
Саша пожал плечами и задал вопрос, который вот уже два часа не то что напрашивался, а прямо вопил во всё горло:
– Олег… А как ты там оказался?
Уголовники, от которых его спас Расправа, были просто уголовниками; кем мог оказаться парень в бейсболке, Саша не стал даже гадать. Он мог бы уехать, но остался, и мало того: придумал себе работу.
В библиотеке отнеслись к его инициативе на редкость спокойно – как только узнали, что присоединение ко всем имеющимся кружкам и курсам ещё одного пройдёт на общественных началах.
Не нужно платить, оформлять, брать на баланс; чего ты хочешь? семинар по культурной адаптации для воскрешённых? правда хочешь? Отчасти даже понятно, почему тебя не тянет домой, говорят, в Питере сейчас ужасная погода, дожди, наводнение, вспышка гриппа, а в Филькине золотая осень, полно грибов и недалеко за ними ехать; московские, конечно, уже усвистели, уже назначены деловые завтраки на восемь утра, и грибами они как-то не очень… это зря, чудесные грибы в окрестностях Филькина, ты ведь пробовал… огурцы?.. огурцы – это Вера Фёдоровна, её волшебная рука и секретные травки… нам не понять, что нужно этим московским и всем тем, кто им подражает, а вот ты… так значит, ты… Да; и всё, что от вас требуется, – помещение и информационная поддержка, вон на стене у гардероба плакаты и самодельные афишки возвещают о множестве мероприятий – возвещают и, нужно заметить, сменяются новыми, не успев пожухнуть. Бодрая, осмысленная жизнь идёт в библиотеке, то выставки и лекции, то шахматный турнир и пешая краеведческая экскурсия. А ты как думал. Ладно, будет тебе семинар.
Кто туда пришёл; или: зачем они пришли; или: что доцент Энгельгардт намеревался предложить пришедшим. О культурной адаптации известно, что она совершается сама собой, в процессе бытового ежедневного контакта с институтами и установлениями культуры, всем тем, что нельзя или трудно сформулировать, что плавает в местной воде и висит в местном воздухе, так что и цепляешь его невзначай, с глотком и вдохом. И к чему их адаптировать: Филькину, тёмному лесу для самого обучающего, или к тому городу, который аудитория называет Ленинград и вряд ли в ближайшее время увидит? («Не фантазируй, – сказал дядя Миша. – Минус два – это не произвол, а разумное ограничение. Ты не понял, какие настоящие минуса бывают. Минус всё, вплоть до областных центров и морских берегов». – «Всё равно это несправедливо». – «Конечно. Справедливо будет, когда вся наша орда в столицы хлынет». – «Не знаю, какой столицам от этого ущерб». – «Обоссут тебе Невский, тогда узнаешь». Саша уже собрался спросить, не профессор ли Посошков, например, будет ссать, но прикусил язык, мгновенно представив отделение чистых от нечистых, интеллигенции от народа. С минусом для всех выходило как-то проще, и профессор Посошков, народник, не должен был возражать огрести с народом за компанию.)
По вопросам, которые ему задавали, Саша очень быстро наловчился вычислять дату смерти, происхождение и партийную принадлежность, но он не смог ни понять слушателей, ни сделать понятным себя.
Персоны покрупнее и покрепче за полгода либо адаптировались самостоятельно, либо решили, что им это ни к чему. На семинар пришли люди маленького калибра, люди, которые, оправившись от первого потрясения, приняли новый мир как нечто такое, с чем теперь жить. Вот так же они принимали отречение государя, революцию, войны и вообще всё, о чём пишут в учебниках истории – хотя ни в одном до сих пор не написали, что история возможна только благодаря чудесной пластичности человеческой психики. Никто из них не казался надломленным, и все – себе на уме, как будто думали затаённо: это всё? или ещё не всё? Однажды Саша поймал себя на том, что брезгливо спрашивает сам себя: вот это и есть уничтоженное лучшее? генофонд? – и не смог устыдиться.
Поведение их было поведением эмигрантов, и, поглядев, Саша перестал задавать вопрос, как так вышло, что русские писатели в Париже 20-х и 30-х остались настолько в стороне от большой культурной жизни, словно жили на Марсе, а не на соседней с хотя бы Гертрудой Стайн улице. Чем бравировал Набоков: пятнадцать лет прожил в Берлине и не выучил немецкого. Да? действительно есть чем бравировать? «Не познакомился близко ни с одним немцем, не прочёл ни одной немецкой газеты или книги и никогда не чувствовал ни малейшего неудобства от незнания немецкого языка»; это был Берлин Дёблина, Отто Дикса, Фрица Ланга, Марлен Дитрих, Эрнста Никиша и штурмовых отрядов НСРПГ. И пусть бы Набоков, неумный и ограниченный; люди необыкновенные усердно сберегали Россию, сжав её до размеров и статуса гетто, превращая в посмешище. «Во имя сохранения русской семьи в зарубежьи…» «Все лучшие традиции русской общественности»… Ну хорошо, достаточно.